— Вон какой, собака! — Игнатий вытащил огромадный кусок.
Я обомлел. Это тебе не молочные картонки.
— Тарелку, тарелку подставь! — крикнул он Ваське. — Да не заляпайся. Ну, неуч! Ничего они без меня не умеют, Калерия Алексеевна. Разлей, Рыжикан.
Я выбил ладонью пробку.
— Нет-нет, Ваське ни-ни, — запыхтел мэтр. — Василий Валентинович завязал.
— Что же мне профессор в Якутию об этом не писал? Такая, можно сказать, сенсация...
— Он сам сенсация, — сказал Костырин.
— Ну-ну... Старичка надо жалеть. Это тот, Калерия Алексеевна, профессор, что зимой в сей грешной обители разливался об искусстве. Вы чуть не уснули...
— Очень милый старичок, — улыбнулась Лера.
— А что с ним? — спросил я. — Жена отвечала неясно...
— Снова обыск был, — сказал Костырин. — Сто папок вынесли. Сплошь самиздат. Потому уехал. Вчера звонил. Скучно ему прятаться...
— Будто не найдут.
— Разумеется, — согласился Васька. — Но так мельтешенья меньше. Лишние дураки не липнут. Хотя, боюсь, на днях объявится. Через неделю затевается выставка. Не слышал?.. Собираются показать всех вас, обездоленных. Профессор суетится. Странный старик. Помешан на модерняге. Раньше бубнил: после Цветаевой, после Хлебникова нельзя, Вася, писать по-старому...
— Да, чудной старикашка, — подал голос Игнатий. — Тут он без тебя, Рыжикан, поносил мои холсты. Я, понятно, расстроился, посадил его в тачку, разогнался перед эстакадой и чуть не врезался в опору. Чудом проскочил между ней и самосвалом.
Минут пять дух перевести не мог. Потом спрашиваю: «Живы, Евгений Евгеньевич?» Он глаза вытаращил: «А, собственно, что?» — «Ничего, — говорю, — сейчас мы чуть в рай не въехали». А он: «У меня, голубчик, заторможенная реакция...»
— А еще о стихах долдонит, — скривился Васька.
— Он храбрый, — сказал я. — Сколько сидел, а не боится. И насчет тебя прав. Ты зарифмовываешь идеи. Это, если перевести на живопись, что-то вроде вывесок.
— Не трогай Костырина, — рассердился мэтр. — Васька — славный мужик. Не трусливей твоего старикашки. А уж поэт — от Бога!..
— Не надо, — шепнула Лера и погладила меня по загривку. — Так все хорошо. Не ссорьтесь.
— Мы не ссоримся, — сказал я. — Мы все друзья не разлей бычьей кровью. Вот мой первый друг и учитель Игнатий Шабашников. Денег у него уйма, а мечтает (оставаясь, понятно, любимцем выставкома) пробиться в иностранные коллекции... Все вы такие, — завелся я. — И ты, мэтр, и ты, Васька...
— Костырина не тронь. И не работай городского сумасшедшего. Вон у тебя какая красавица. Такие психов не любят.
— Его люблю, — сказала Лера.
— Врешь! — Я от нее это слышал впервые.
— Правда. — Она мотнула головой, словно была не рада. Да и чему радоваться?
— Видишь, как повезло, — сказал Игнатий.
— Она шутит. — Я обнял Леру.
— Нет, — повторила снова.
Не была пьяна, но никого не стеснялась. Может, от нее ушел муж?..
— У тебя неприятности?
— Нет. Просто тебя не понимала.
— А теперь поняла и жалеешь?
— Разве ж плохо? — Она чмокнула меня в щеку.
— Смотрите, в Рыжикане что-то есть, — усмехнулся Игнатий. — Мы-то думали, он лопух, только в живописи — фигура.
— В живописи не смыслю, — буркнул Васька.
— Не завидуй, — сказал Игнатий.
— А ну вас, — отмахнулся Васька и выпил залпом фужер.
— Ну и дурень. Нервы пожалей!
— Ерунда. Я в полном порядке. Потом все равно пить, мы приглашены на вер-ни-саж!.. Великолепный вернисаж великолепной Виктории... Черт, забыл ее отчество. Боб — ведь это кличка.
— Зачем идешь к этим продажным тварям?.. — вскипел Игнатий.
— Дочь за отца не отвечает, и она не тварь. И Боб тоже. Все, брат, сложнее... Тебе что!.. Ты в рисунках Бога ищешь, а где Бобу его искать?
— Жалостливый, — помрачнел Игнатий.
— Наверное, жалостливый. Всю неделю собираюсь признаться и не могу... Дай чего покрепче...
Игнатий достал из холодильника початую бутылку водки. Васька перелил ее в средних размеров пиалу, выпил и ушел из мастерской.
— Что с ним? — спросил я Игнатия.
— Опять на Западе напечатался.
— Врешь! Зачем?..
— Спроси чего полегче.
— Томку жалко...
— Нашел кого жалеть! Ты себя пожалей, а Тамара Павловна не пропадет.
— Бедный... — Лера снова погладила меня по загривку.
— Выходите за него, — сказал Игнатий.
— Он меня не возьмет.
— У меня крыши нет...
— Что крыша, когда любовь?! — словно что-то оперное, пропел Шабашников. Я едва не запустил в него бутылкой.
— Слушай, — сказал Весне, — я пишу сейчас великую картину. Ее, понятно, не купят, но после нее целый год могу не брать кисти и строгать антихолерные плакаты. После такой картины мне наплевать на всех. Я ее скоро кончу. Завтра откроется мое кафе. Я забегу в него хоть на полчаса, а потом взорву МОСХ! Все вы бездари. Один я чего-то стою. Хоть повесьте вниз головой, свое напишу. Вон у вас мастерские, а толку?.. Да ну вас... Пошли!
— Погоди... Ты ведь каяться пришел, — погрустнел Игнатий. — Что за картина?
— Скоро увидишь. Только сначала накачайся нитроглицерином. Потрясающее кафе... Сегодня выдохся. Завтра еще разок взгляну, а то мало набросков сделал.
— Не писал, что ли, забегаловок?
— Эта особенная...
У меня началось что-то вроде раздвоения... Пьян не был, но чересчур много всего навалилось. Лера, оказывается, меня любит. И еще этот Васькин второй заход... Что будет с Томкой?
— Идем, — я поднял Леру.
— Куда вы? — спросил мэтр.
— Туда же. Не обижайся...
Игнатий, понятно, обиделся, но меня тянуло на вернисаж. Не из-за Вики, а токмо ради Тамары Павловны Шилкиной. Хотелось подбодрить ее, когда Васька ей скажет. А он скажет: зря, что ли, пил?
О том, какое у Томки будет лицо, когда увидит Леру, я почему-то не подумал.
2
Время еще оставалось, и мы пошли пешком.
— Только не пей, — попросила Лера. — Ты теперь быстро заводишься. На взморье был спокойней. Что с тобой?
— Денег нет. Жилья нет. Ни черта нет... Ты есть, но ты уедешь.