— А как не уехать, если ты все чего-то боишься?
— Ничего я не боюсь.
Чуть не ляпнул, что привез из Якутии «тулку».
— Может, у тебя страх, что от тебя ничего не останется, раз в музеи тебя не берут и выставки у тебя не было?!
— Умница! — Я обнял ее посреди бульвара. — Не пойдем, — сказал, представив себя и ее в полуподвале.
— Тебе неинтересно или завидуешь чужому вернисажу?
— Не завидую. Ты уезжаешь.
— Поезд завтра днем.
— А вечером скажешь, что тебе надо к тетке.
— Не скажу. И пошли на эту выставку. Посмотрю на картины, а заодно — на твою симпатию, которая не дает тебе покоя.
— Брось...
— Точно, не дает... И не смущайся. Разве лучше быть бездушным?
Она вдруг словно вся изменилась, хотя оставалась такой же худой в своем синем из рогожки костюме и в белых плетеной кожи туфлях без каблуков.
— Не торопись, Рыжикан. Никуда до завтра не денусь. Еще надоем. Смешно тебя назвали — Рыжикан.
— У меня есть имя.
— Рыжикан подходит больше... Господи, что бы делала, если б тебя не нашла?!
Я сжал ее руку и шепнул, что зря идем на выставку. Но мы все же туда пошли.
3
Это был полуподвал неподалеку от Садового кольца. Кажется, прежде тут помещалась пельменная, а сейчас у входа интеллигентные мальчики проверяли билеты. Тут же суетился Боб, распахивал дверцы «жигулят», черных последнего выпуска «Волг» и даже одного «мерседеса». Я вспомнил, что не возвратил ему телефонный справочник.
Мы спустились в зал. Уже наяривал оркестр, такой же электрический, как на взморье. Народу было — не протолкаться. Надышали и надымили. И на Викины темперы не обращали никакого внимания. Пили в основном кофе, но кое-где и «Экстру». Тот самый, некогда не получивший Ленинской премии поэт тянул со своими прилипалами коньяк. К нему подсел Боб, и сквозь гул голосов донеслось:
— Ну, спасибо, дорогой, что пришел. Настоящий, понимаешь, знаток... Мы с трудом нашли пустой столик.
— Тут, кажется, сами приносят. Официантов вроде не видно, — сказал я и на последние рубли приволок две бутылки сухого и горсть шоколадных конфет. Томки не было. Вдоль эстрады висели Викины шедевры. Оркестр теснился у входа. Шедевры выглядели не хуже, чем в мастерской. Они ничуть не теряли от электрического света и электрической музыки, от шума, сигаретного дыма и от того, что я, держа Леру за руку, глазами искал Томку.
Наконец музыка смолкла, на эстраду вышел усатый юнец и задиристо крикнул:
— Тише, друзья! Сегодня у нас демонстрирует работы молодой... простите, молодая... художница. Нет, именно молодой художник. Два года назад мы впервые знакомились с ее творчеством. Тогда Вика выходила из поры ученичества, а теперь перед нами зрелый мастер со своей глубоко продуманной и выстраданной концепцией. Но сама она все расскажет гораздо лучше.
Вика поднялась на эстраду. Сложена была плохо и, казалось бы, могла смущаться. Однако, так же как представлявший ее юнец, держалась развязно.
— Не скучно? — спросил Весну.
— Нет. Даже занятно.
— Друзья! — Вике совсем легко далось это обращение, хотя оно ничем не лучше «товарищей». В этом подвале, очевидно, налегали на душевность, чтобы не походило на партсобрание. — Это, собственно, не картины, а одна большая вещь, вернее, часть большой вещи, которую я буду писать, пока не умру. И только тогда вы увидите всю картину.
— Не умирай, девочка! Бог с ними, с рисунками, ты еще молодая, — крикнул известный поэт, которого обнимал Боб. В зале засмеялись. Боб пошел пятнами.
— Не робей, Вика! Очень впечатляет! — раздался звонкий голос, и я увидел Томку. Она выросла у самой эстрады в белом кримпленовом костюме. Сапоги — из одних ремешков и дырок, как на римском легионере. Ей, уж не знаю почему, зааплодировали. Наверное, из-за ее самоуверенности.
— Это Васькина жена, — сказал я Лере. — Надень очки, а то не разглядишь.
Боб, обрадовавшись Томке, потащил ее и мрачного Костырина за наш стол.
— Рыженький! Вернулся?! — обняла меня Томка.
— Пожалуйста, Тамарочка Павловна! Умничка моя, — усаживал Томку Боб. — А ты, дорогой, — толкнул меня, — сейчас выступать будешь. Затравят, понимаешь, Вику.
Но Вика совсем не казалась затравленной и весьма бойко излагала свою выстраданную концепцию. Большинство, по-моему, ничего не поняло, но сидело смирно, ожидая музыки. Действительно, едва Вика спустилась к столику, где сидел ее плешивый муж, забренчали электрические гитары и ударник пошел раздавать шлепки тарелкам.
Потом усатый юнец вызвал на сцену бородатого графика, что провожал Томку на дачу. Мыслитель, устремив бараньи глаза в потолок, стал скорбно вещать о конце живописи и благодарить Вику, что она открывает иные горизонты.
— Это особый род заклания... Представляете, художница идет на заранее заданную незавершенность вещи. Сколько надо мужества...
— Правильно, родной! Мужества!.. — поддакнул Боб и прослезился. Я вдруг понял, что для него значит Вика: чистая душа, не вылизавшая ни единой правительственной задницы. Боб молился на дочь, забывая, что ее чистота оплачена его подхалимажными статьями, наподобие недавней в «Литературке».
— Это великий путь, — продолжал график, но тут забренчала гитара.
— Подожди, Игорек! — бросил в оркестр усатый юнец, и график, не позволив себе обидеться, по- прежнему не отрывая круглых глаз от потолочной балки, закончил тираду:
— Это мужественный путь. И если он заведет художницу в тупик, мы все равно будем ей благодарны, потому что пойдем другой дорогой.
В зале расхохотались.
— Зарапортовался! — крикнул Боб и повернулся к Костырину: — Васенька, и кого это вы привели? Такая красивая женщина!
Лера себя назвала.
— Кстати, и ты познакомься, — сказал Костырин Томке. — Это Калерия Алексеевна.
— Очень приятно... Долго собираются греметь? — Томка повернулась к оркестру. — Ничего ведь не слышно. Как тебе, рыженький, Викины работы?
Она нервничала, но самую малость. Наверняка сообразила, что это Леру встретила в пансионате у калитки, но при Ваське виду не подала. Васька тоже уставился на мою любовь, и я подумал: ну куда лезешь, старый, лысый и очкастый? Но вдруг понял, что он пьян.
— Тебе нравится Калерия Алексеевна? — спросил Костырин Томку.
— Не воображай, что напился...
— Не нравится Калерия Алексеевна?.. А мне — очень...
— Кончай, — сказал я.
Меж тем на сцене никаких значительных врагов не появилось, лишь известный поэт вяло хвалил Вику:
— Живопись, по сути дела, умерла. Шагал — счастливый пережиток, а Дали — профанация. Живопись ушла из людского сознания. Вика ищет? И прекрасно.
— Что я тебе говорила, рыженький, — улыбнулась Томка, нарочно не обращая на Леру внимания. —