Хаджи Ибрагим чуть слышно хлопнул в ладоши, и за спиной послышались шаги. Юсуф, поклонившись, поставил на ковер серебряный поднос с пиалами и розовобоким фарфоровым заварником, налил, на вытянутых ладонях поднес.
– Ты боишься войны?
– Да, – ответил Рахим, пригубив чай. – А еще я боюсь безумия.
– Не бойся, – старик тихо рассмеялся. – Все получилось прекрасно, замечательно. Мы не могли сунуться на Алай годами, а теперь – лишь подождать, – недолго, месяц, два, – и он упадет в наши руки перезрелым плодом. Безумию, которое поселилось там, в одной долине не уместиться. Оно пожрет там все – и все вокруг.
– Да, но ваше оружие, ваш студент, он же поклялся кровью. При всех поклялся, что вернется к этой ведьме.
– Раз поклялся, он вернется. Пусть.
– И вы просто так отпустите его?
– Знаешь, Рахим, я долго размышлял, почему он появился именно тут, что привело его сюда и почему выпало гнаться за ним таким же безумцам, как он? И подумалось мне – не стоит ему мешать. Путь катится, как камень с горы. Пока не разобьется. Что-то тут происходит большое, больше нас с тобой. Тебе не кажется?
Рахим пожал плечами.
– Как кстати получилось, что теперь к нашему катящемуся камню у нас есть неплохой поводок?
– Вы не хотите ее отпускать? Эту, со шрамом?
– Конечно же. Проследи, чтобы с ее головы не упало ни волоска. Пусть ее родители узнают, что она в целости и безопасности и не здесь.
– А где же?
– Там, где нет ее друзей. Выясни это сам – Алтай ли, Тянь-Шань ли. Где угодно, но он об этом не должен знать никак. Разумеется, до поры. А пора придет тогда, когда нам кое-что расскажет наш далекий северный друг.
– Наконец-то!
– Да, наконец. Неделю тому назад из больницы выписался один из тех, кто подкараулил нашего студента у вокзала. На костылях, конечно. Потому ему подогнали такси, – хаджи Ибрагим усмехнулся, – подвезли, куда следует, а потом с ним поговорили. Долго и обстоятельно. Правда, знал он немного. Но назвал несколько прелюбопытнейших имен. Старые знакомые. Скажите на милость, еще живы и даже не отошли от дел. И даже не потрудились убраться подальше.
– О том, что вы живы и не отошли от дел, тоже знают немногие, – сказал Рахим.
– Да, такое наше время, – хаджи усмехнулся, – даже в старости не знаешь покоя. Мои люди зашли в гости к кое-кому из них. Передали от меня привет. Поговорили по душам и узнали много очень интересного. У нашего северного друга старая и длинная тень. До самого Вахана. Люди Агахана много бы дали за то, чтобы поговорить с ним по душам.
– Так он был там, при стройке? Но почему он постоянно суется сюда? Если родичи Агахана его возьмут, умирать ему придется очень долго.
– О, он очень многое здесь оставил. Не только дурь, которую теперь его люди выкупают за оружие. Он знает, для чего долбили гору на Вахане. И что – а главное, где – там прятали. И сколько это стоит сейчас, и сколько за это дадут. Кажется, теперь самое время узнать об этом и нам, как думаешь?
– Жаль, что он успел удрать. Мои люди опоздали всего на пару минут.
– Неважно. Я уже говорил тебе, никуда ему не деться. Самое забавное, что студент наш попал сюда совершенно случайно. И весь сыр-бор разгорелся исключительно потому, что наш друг не поладил с коллегой и прикончил его руками студента. И решил поаккуратнее свести концы с концами. Он хороший тактик, наш северный друг. Студента он подсунул тебе не затем, чтобы убить тебя, а совсем наоборот – чтобы ты убил его. А если повезет, и отправленных за ним вдогонку. И выйти сухим из воды в очередной раз. Ну, не удивительно ли? – Хаджи рассмеялся. – Только на этот раз, думается мне, ему не повезло.
– Хаджи, я прошу: позвольте…
– Позволить тебе ехать за ним? Езжай. Только не пытайся привезти его сюда. Пусть он умрет там.
Когда около полудня Юс с Олей и Шавер с Каримжоном выехали на перевальный гребень, то увидели почти всех жителей летовки. Не пришли только женщины, слишком старые или нездоровые, чтобы подняться на верхнее пастбище. Люди кричали, стреляли в воздух. Когда спустились к пастбищу, Насрулло, старейшина кишлака, сгорбленный и маленький, с трясущейся редкою бороденкой, подошел к Каримжону. Тот спрыгнул с коня, поклонился старику, стал перед ним на колени. Старик прижал его к себе и заплакал. Каримжон молчал, уткнувшись лицом в его ветхий, заплатанный халат, а когда встал, на его лице остались грязные потеки от слез. А вокруг смеялись, и кричали, и улюлюкали. Оля смотрела на все это с ужасом, а Шавер тянул ее коня за повод и говорил: «Ну, ну, пошли, нельзя, зачем смотришь, пошли! »
На летовке резали баранов и коз, промывали рис, жарили огненный, с перцем и шафраном, зирвак, зародыш будущего плова, пекли лепешки, разводили айран, вытаскивали из закромов канистры, бочонки и бурдюки с вином и рисовой водкой. Достали даже купленную у алайских киргизов баклагу страшной самогонки из ячьего молока. Пили все, от мала до велика, пили и Юс, и Оля, и Шавер, и Каримжон, и пели, напившись допьяна, и выстукивали ритм на ведрах, и летали на «вертолете». На длинном конце бревна летал Каримжон. Ему было не в радость, его мутило, шатало, рвало, но он по-прежнему упрямо лез, и отталкивался от земли, и летел по кругу.
Каримжон пил весь следующий день, и день затем. И летал на «вертолете». Его катали мальчишки, по пятеро-шестеро уцепившись за толстый конец бревна. К третьему дню на него страшно было смотреть. Он и ночью пил, сидя у костра, и засыпал, скорчившись возле дотлевающих углей. Дрожал, проснувшись поутру, пил снова, сблевывал, пил. А к вечеру третьего дня мужчины собрались ниже летовки, где река, принимая в себя притоки с обеих сторон, становилась полноводной и опасной. Женщин не было. Только Оля, увязавшаяся вслед за Юсом и подглядывавшая сверху, из кустов. Мужчины стали со стороны дороги, – все,