самом деле собирался уплыть. Да, далеко пришлось теперь плыть старому ушкуйнику...
Палач между тем обтер топор об рогожный мешок, разложил этот мешок на земле и стащил труп с кровяной лужи. Потом он стал усердно запихивать его в свой вместительный мешок. Вот какой саван пришлось надеть Упадышу! Изгой — изгоем и кончил... Сначала «чудин» впихнул в мешок голову казненного, потом втиснул туда его широкие плечи и стал натягивать рогожу на остальное туловище... Из мешка торчали ноги в сапогах, о которых сейчас пожалел один худой мужичонко-вечник... «Чудин» согнул колена мертвому, всунул ноги в мешок, завязал его и, взвалив с трудом на плечи, понес через толпу к Великому мосту.
— Прощай, сиротинушка! — шептал с колокольни вечевой звонарь, провожая своим единственным глазом изменника Великого Новгорода.
Толпа сопровождала печальное шествие. Со всех концов сбегались женщины и дети, не бывшие на вече и желавшие взглянуть, как будут топить Упадыша...
На мосту «чудин» положил свою тяжелую ношу на землю и привязал к ногам мертвеца огромный булыжник. Приподняв тело, он с трудом положил его на перила моста. Еще не застывшее, оно перевесилось на обе стороны...
— Прощай, Упадыш, кланяйся моей Ладоге, — сказал «чудин».
Еще мгновенье, и Упадыш грузно бултыхнул в Волхов.
В толпе послышался отчаянный, душу раздирающий женский крик... Все оглянулись: на земле лежала и колотилась о нее головою какая-то женщина, молодая и богато одетая...
— Матушки! Сестрицы! — взвыли бабы. — Да это никак Марфина-посадничихина сноха...
— Она и есть, кормилицы... Аграфена, Димитриева жена...
— Вдова, — скажи, матушка, а не жена... Была женой. О-о-хо-хо! А ноне сирота горькая!
— И то правда... Что же с нею? Али попритчилось?
— Да по муженьку, знамо, убивается... То-то — горькая!... Не одна она...
А то место Волхова, которое всколыхнул Упадыш своим падением, давно сровнялось, и вода по- прежнему тихо струилась по направлению к далекой Ладоге, к родине «чудина-скудельника»...
XVII. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ВСЕЯ РУСИИ
Наутро опять звонил вечевой колокол. Опять плачущий голос его разносился по всем концам. Опять вспугнутый ворон делал по небу круги все шире и шире, все выше и выше...
Вечевой звонарь колотил что есть мочи в свой «колоколушко», слезы катились из его одинокого глаза...
— Что, братцы, об чем вечат? Чево звонит вещун наш?
— Да, должно, об хлебе, об борошне[74]: вон жита не хватило, голод в городе...
— Да пшеница, сказывали, есть... Много навезено.
— Пшеница-то, братец, не про нас, житников, припасена, а про богатых, про пшеничников! Вот что!
— Посла нашево, чу, немцы к Каземиру не пропустили... Ни с чем ноне воротился.
— Как же топерево нам быть, братцы?
— Да за князя задаваться пришло, а то измором помрем!
— А князь-от головы нам поди долой, как в Русе вон Марфичу да Селезневу-Губе с товарищи.
— Ну, нас, худых мужиков, не про что, — бояр рази да житых людей?..
Вече готовилось быть бурное. Город наполнен был беглецами со всех новгородских волостей, разоренных московскими ратями, и в Новгороде оказалась недостача хлеба. Уже и теперь чувствовался голод, а что же будет дальше, когда москвичи осадят город! А уже ходят слухи, что великий князь, совершив казни в Русе и отослав важнейших новгородских пленников в Москву, готовился сам идти на Новгород.
Те, которые кричали прежде с голоса Марфы, теперь проклинали ее за «литовские посулы».
— Похвалялась море зажечь, синица-то наша, дуй ее горой!
— Осоромотила нас баба, братцы, — волновались бывшие приверженцы Марфы.
Она не смела показываться народу. Да и ее личное горе было слишком велико: кроме потери сына она потеряла веру в возможность осуществления своих тайных честолюбивых замыслов... Не бывать венцу киевскому и новгородскому на ее буйной голове. В два дня эта голова совсем поседела...
— Это не я, не я, не Марфа! — с ужасом шептала она, увидав себя в металлическом полированном диске, заменявшем тогда зеркало.
Она не верила зеркалу, она брала свои густые косы в руки — они были седые! Она подносила их к свету, расплетала, наматывала на руки — седые, седые!
— Это не мои косы, это — борода посаднича, это волосы Корнила-звонаря! — с горечью повторяла она, — Не мои! Не мои!.. И глаза... — всматривалась она в зеркало, — не мои глаза... Господи!.. Это старуха! — шептала она в отчаянье.
Она слышала звон вечевого колокола и догадывалась, в чем дело...
— Кричи! Кричи до неба! Кричи до Киева, чтоб слышал мой изменник! Кричи, зови Ивана московского!
Она ломала руки, не находила места... А колокол все звонил-надрывался...