служащий механически вступал в профессиональный союз. Впрочем, в деревнях, то есть в колхозах, их, вероятно, не было, но были активисты-общественники, члены правления, агрономы и ветеринары, бухгалтеры и снабженцы, связанные с районным центром. На них-то крестьяне, очевидно, с удовольствием доносили. Первым признаком их положения, вероятно, был профсоюзный билет.

А в это время в отделе кадров музея спешно жгли и рвали личные документы сотрудников, в том числе и трудовые книжки.

Разве можно было скрыть, что мы терпим сокрушительное поражение, что наша ар­мия окружена? Достаточно было открыть «Правду» и посмотреть передовицу, чтобы понять, что происходит на фронтах. Газета взывает к бойцам, чтобы они берегли свое оружие как зеницу ока, и уже понимаешь, что с фронта бегут. Садишься в трамвай или троллейбус и, пока он тормозит, слышишь, что весь вагон гудит. Как только входишь со своим интеллигентным лицом, все замолкают. По отголоскам затихшего спора угадыва­ешь, что шумят все о том же: смеет ли боец, бросив оружие, уходить с фронта. А вот и он, герой диспута. Он защищается, нападает на высокое начальство — нет никакой возможности воевать. Постепенно взволнованная аудитория перестает меня стесняться. Одни называют его дезертиром и изменником Родины, другие во всем винят власть, но, конечно, не Сталина. Я потом спрашивала бойцов, вышедших из окружения, как там вели себя командиры. «Какие командиры? Там все смешалось, в каждой группе решали все вместе, куда и как идти. Кто лучше сообразил, того и слушались». А как вообще шли в бой, с какими лозунгами? «С какими? — Нормально — за Сталина!»

У нас в больнице все корпуса были отведены под военный госпиталь. По «тревоге» ходячих раненых переводили в бомбоубежище. Однажды оттуда выскочил один командир, весь ходуном ходит, почти кричит: «На фронте в сто раз лучше. Тут сидишь взаперти, не видишь, где противник, сидишь сложа руки и ждешь, пристукнет тебя или нет. Хуже ничего нет». Большинство раненых отказывалось спускаться в бомбоубежище.

Лермонтовскую выставку пришлось свернуть. Грозные события давали о себе знать. Я ездила в части ПВО, в железнодорожные депо, словом, всюду, где мобилизованные жили на казарменном положении. С собой я привозила передвижную выставку о 1812 годе, о которой я уже упоминала. Там я читала патриотические лекции и имела от этого удовлетворение. Хуже дело обстояло с большой выставкой.

Свернув Лермонтовскую, нам оставалось только участвовать в упаковке экспонатов, возвращать их московским музеям (кому еще можно было, перед их эвакуацией), другие подготавливая прямо к отправке на восток. В опустевших залах мы устроили другую выставку, злободневную, посвященную войне. К счастью, она была основана на фотографиях, поэтому мы могли ее не сворачивать даже, когда с 23 июля началась бомбежка Москвы. Теперь мы не подымались из подвала по лестницам с тяжелой ношей, нет, мы прятались там под могучими сводами типичного здания девяностых годов — купеческого, прочного, построенного в ложнорусском стиле.

На новой выставке много места занимал материал о прогрессивной зарубежной интеллигенции, которую я терпеть не могла за их восторженные пошлые речи о Советском Союзе. Особенно меня раздражал Ромен Роллан, приезжавший в Москву в 1936 году. В «Правде» был напечатан его отзыв о закрытой колонии для несовершеннолетних преступников, учрежденной при НКВД. Роллан заявил, что она — живое воплощение заветной мечты Жан-Жака Руссо. После таких слов автор когда-то в юности столь любимой мной девятитомной эпопеи «Жан Кристоф», да и меньшей по объему «Очарованная душа», перестал меня интересовать. Я была очень рада, когда нам указали свыше, чтобы мы пореже о нем напоминали, потому что он живет в оккупированной немцами стране и наши похвалы могут ему повредить.

С Ролланом или без оного, но мы делали патриотическую выставку, достаточно фальшивую и условную. Здесь я столкнулась еще с одним явлением, которое наблюдала в течение последующих военных и даже послевоенных лет. Имею в виду фотохронику ТАСС. Наши подлинно, а не условно, героические фоторепортеры делали замечательные снимки на фронтах Великой Отечественной войны. Я могла бы назвать их работы «Фронт с человеческим лицом». Не потому, что они приукрашивали жестокий лик войны, а потому, что среди снимков попадались портретные характеристики живых людей. Некоторые репортеры подбирали натуру с наблюдательностью истинных художников. Разумеется, это делалось не в пылу сражений, не во время отступлений и поражений и, конечно, не в окружении. Во всяком случае в фотохронике ТАСС такие зловещие снимки не встречались. Но много было изображений бойцов, предоставленных самим себе во время коротких передышек между сражениями или трудными переходами. Никаких выступлений столичных артистов на самодельной сцене, сооруженной перед бойцами, никаких плясок, а человеческие лица. Но сколько я ни отбирала оригинальных фотопортретов, начальство никогда их не утверждало. Привычный и пустой взор останавливался только на тех фото, которые были похожи на уже примелькавшиеся на страницах газетных полос. До сих пор нам слишком часто приходится их видеть в кино и по телевизору. Несчастные люди в неуклюжих шинелях бегут как оголтелые, подносят снаряды, кругом бухают выстрелы, взрывается земля, кто-то падает замертво, а вот и другой… убит.

В последующие годы появлялись на экранах картины, где действовали живые и не слащавые люди. Вспоминаются работы Чухрая «Баллада о солдате» и «Чистое небо», а позднее экранизация хорошей повести В. Кондратьева «Сашка» в инсценировке самого автора. Но ведь это игровые фильмы. А подлинная повседневная военная хроника не была своевременно показана. Значит, не сработала, не выполнила своего назначения. Напрасными остались усилия самоотверженных и бесстрашных фоторепортеров.

Часто воздушная тревога настигала нас на улице. Тогда забегаешь в первое попавшееся бомбоубежище. Однажды я очутилась в подвале чужого дома в полной темноте. Мой сосед, не видя моего лица, развлекает меня всякими байками: в деревне у нас одна женщина умерла от смеха. — Как это? — А вот как: начала смеяться и не могла остановиться. Ее черт защекотал до смерти. Рассказ перебивают две девушки: «Пойдем шпионов ловить!» — обращается одна к другой. Перед самым нашим декабрьским наступлением укрылась от налета в хорошем убежище, в подвале высокого кирпичного дома. Там разглагольствовал человек типа «чуйки» — так в XIX веке различали всех мещан по названию и по одежде. Он уверял, что «немец» плавает, а портов у него нет, причалить некуда, и рвется к Одессе и прочим портам в Черном море. Питается «немец» одной брюквой, а враг очень сильный. Беседу прервала толковая женщина, больше того, целенаправленная. Она ловко перевела разговор на Рокоссовского (дело было перед нашим декабрьский наступлением). Она рисует обычный сказочный портрет: он проверяет солдатские харчи, потом сапоги, а затем уже спрашивает по службе. «Чуйка» не выдерживает. «Вы что, влюбились в него?» — «В такое не влюбляются, влюбляются в тонкое, нежное». Она очень подтянута: косынка на голове аккуратно завязана, губы слегка накрашены, все в одежде ловко прилажено. Такие все чаще стали мелькать на улицах. Это казенные бодряки. Служба у них такая. Однажды я шла по Каменному мосту. Прохожих почти нет. Навстречу идет женщина. Поровнявшись со мной, произносит тихо на ходу: «Наши Порохов взяли».

Или называет какой-нибудь населенный пункт, о котором не далее как третьего до Совинформбюро сообщало, что мы его оставили. Но обманывался только тот, кто хотел обманываться.

Четыре события одного военного года

Люди, прибывающие на побывку с фронта, поражали своей деловитой подтянутостью, они никогда не допускали охотничьих рассказов о военных подвигах и на все вопросы однозначно отвечали: «Мы работаем». А прощались они, говоря по телефону с другими военными, фразой: «Будь жив».

Уже в середине лета мы убедились, что овощи в Подмосковье и даже в самой Москве все-таки растут. Голод уменьшился.

Я как-то взглянула в окно и увидела, что по дорожке парка прямо по направлению к нашему дому идет какой-то военный. Он прихрамывал и ходил с палочкой. Постепенно я узнала в нем Сергея Борисовича Рудакова. Последний раз виделась с ним в первый день затемнения Ленинграда — 1 сентября 1939 года. Сегодня его глаза сияли. Ничего удивительного в этом не было. В лазарете его считали раненным смертельно, кроме того, у него была контузия головы. Это сказалось на его речи. Он путал чередование слогов в слове. ( Историю его чудесного спасения я не буду повторять, потому что он подробно описал свой путь от сражения на Малой Дубровке до тыловой Москвы в многотемном трактате, напечатанном в

Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату