Грейс откинулась на спину и скрестила руки на полуобнаженной груди.
– Валяй. Я обратилась в слух.
Глава 17
– Прежде всего, меня зовут не Рубен Джонс.
Грейс закрыла лицо руками и застонала.
– Я передумала. Не хочу ничего слушать.
– Слишком поздно. Ты сама напросилась.
– Скажи мне только одно: что у тебя нет жены и шестерых детей.
– Неужели ты не можешь обойтись без этих дурацких шуточек?
– Я и не думала шутить, – поспешно заверила она. – Ну ладно, ладно. Скажи мне свое настоящее имя.
Он подтянул к себе одно колено и обхватил его руками, разглядывая дорожку, оставленную башмаком в мягкой траве.
– Я жду, – напомнила Грейс. Она все еще закрывала глаза руками. Рубен сорвал три цветка клевера и сплел стебельки, любуясь творением своих рук, потом задумчиво уставился на шмеля, усевшегося на соседний цветок.
– Все еще жду.
Он и сам не понимал, почему ему так трудно рассказать правду о себе. Никаких постыдных тайн у него за душой не было: он же не педераст какой-нибудь!
– Я не…
Ему пришлось откашляться. Ощущение было такое, будто он провел двадцать лет на необитаемом острове и разучился разговаривать.
– Я родился не в Виргинии, и мой отец не был полковником в армии конфедератов, и звали его не Бьюгард. Он жил на Украине, был простым поденщиком, и звали его Моисей. Моисей Рубинский. Меня назвали Джонас. Джонас Рубинский. Я еврей.
Вот чего он не ожидал, так это смеха.
– Ты еврей? – прыснула она, садясь прямо и заглядывая ему в лицо с веселым любопытством.
– Наполовину, – уточнил Рубен. – Моя мать была цыганкой.
Смех замер у нее на губах.
– Черт тебя побери, Рубен, так нечестно! Ты же обещал сказать правду!
– Это и есть правда. Можешь ты немного помолчать и послушать? Я был зачат в одну прекрасную ночь в цыганском шатре после того, как моя мать предсказала отцу его судьбу. После этого он видел ее только один раз: в тот день, когда она принесла ему новорожденного сына. Это был я.
– А я-то думала, что цыгане воруют детей, – возразила Грейс, сверля его недоверчивым взглядом.
– Она была смертельно больна и сказала, что не хочет, чтобы ее сын вырос среди цыган и кочевал с табором всю жизнь.
Ее лицо смягчилось.
– Как звали твою мать?
– Белла. Возможно, Изабелла, я точно не знаю. Отец не знал даже, есть ли у нее фамилия. Я вырос в Подольской губернии. Мой дед, Арон Рубинский, арендовал землю под виноградник у одного богатого польского помещика и продавал виноград виноделу в Летичеве. Жили мы небогато, но гораздо лучше, чем все окрестные русские крестьяне. Я был самым обычным ребенком. Я был… счастлив. Больше всего на свете мне нравилось ходить за дедушкой по виноградникам и наблюдать за его работой. Руки у него были громадные, но с ножом для прививок он управлялся, как настоящий хирург.
Рубен Прилег, опираясь на локоть, а Грейс подобралась к нему поближе и вытянулась рядом.
– Так вот откуда ты так много знаешь о винограде, – тихо заметила она.
– Да, все от деда.
– Ну ладно, детство у тебя было счастливое, а дальше? Что было потом?
– Потом? Потом дедушка умер. Прямо в поле среди бела дня у него случился сердечный приступ, и в ту же ночь он умер. Я его очень любил. До сих пор по нему тоскую Отец попытался продолжить семейное дело, но у него ничего не вышло: он не разбирался в винограде и вскоре разорился. Ему грозил призыв в царскую армию, и он предпочел эмигрировать в Америку. Первое, что он сделал, ступив на американскую землю, – это женился на набожной вдове по имени Леа Шмилович. А второе, что он успел сделать, – подавился рыбной костью и умер.
Грейс нежно положила руку ему на плечо, но Рубен не нуждался в утешении. Своего отца – тихого, рассеянного чудака – он почти не помнил. Помнил только, что до конца своих дней отец как будто удивлялся и не верил, что у него есть сын.
– Итак, семи лет от роду, – продолжал он, – я остался в трущобе без водопровода на Дивижн-стрит один на один с фанатичной идиоткой.
– Это было в Нью-Йорке?
– Да, на восточной окраине Манхэттена. С самого первого дня между нами вспыхнула беспощадная война. Дело в том, что Леа принадлежала к ортодоксальному течению иудаизма. Ты хоть представляешь, что это значит?
– Примерно. Она…
– Говорю тебе, она была фанатичкой. Попробуй съесть кусочек ветчины и отправишься прямиком к дьяволу. Она была убеждена, что дьявол обитает на страницах дамских журналов.
– Дамских журналов?
– А также в кофе «Максвелл-Хауз», в жевательной резинке, в постели с простыней и пододеяльником вместо одной простыни. Ее просто убивало, что у нее не хватает денег отдать меня в еврейскую школу. Я посещал обычную муниципальную школу, пока она не услышала, как я распеваю «Боевой гимн республики»[50]. «Он стал солдатом в армии Господа» – этого ее нервы не выдержали. Она забрала меня из школы, заперла дома и целый год обучала одним только молитвам. Наконец об этом прознали патронажные органы по надзору за неблагополучными семьями и снова послали меня в четвертый класс.
– Значит, между нами есть что-то общее! – в восторге воскликнула Грейс. – У нас обоих были приемные родители, не пускавшие нас в школу по религиозным соображениям.
Он усмехнулся.
– Верно. И мы оба старались им насолить, чем могли. Мы сделали это своей целью в жизни. Только я начал раньше, чем ты.
– Чем же ты занимался?
– Мне было всего восемь, когда я открыл в себе поразительную способность заставлять людей верить каждому моему слову. Отчасти это было из-за моего лица: в том возрасте я был похож на невинного ангелочка. В точности, как ты сейчас. Но самое главное – я умел рассказывать удивительные истории.
– Что за истории?
– О, это были душераздирающие истории о трагических утратах, сиротстве, родительском пренебрежении, жестоком обращении, алкоголизме. Я рассказывал их совершенно незнакомым людям, Грейс, и они давали мне деньги. Я подделывал записки, объяснявшие мои школьные прогулы. Без ложной скромности, это были подлинные шедевры. В шестом классе я придумал себе такой сложный и тяжкий недуг, что не ходил в школу четыре месяца.
Грейс взглянула на него с уважением. Он взял ее за руку и улегся на спину.
– Мои детские пороки были довольно невинными. Мне хотелось ходить в кафе-мороженое, общаться с не-евреями, носившими шляпу-котелок вместо ермолки. Потом я связался с дурной компанией. Один из моих новых друзей научил меня искусству игры в наперсток.
– Ото!
– Вот именно. Это было начало конца моей невинности. Я прогуливал школьные уроки и целыми днями как проклятый играл в наперстки на Второй авеню, а по вечерам – прямо на улице под фонарем – просаживал свой выигрыш в кости. К тринадцати годам я понял, что в Нью-Йорке мне ничего не светит.