Вячек пренебрежительно вертел пятерку в пальцах, будто это был обыкновенный пятак, вертел и смотрел на нас.
Мы молча разглядывали золотой — этого обманщика, вруна, дутую величину.
Сколько вокруг него наговорено, написано, а на деле — пшик!
Мы раздумывали. И тогда-то к нам подошел этот тип. Вот уж точное для него определение — тип. Лучше не скажешь.
Юркий, востроносенький, с усохшим, но очень решительным, каким-то промышляющим лицом, он стремительно подошел к нам, увидел золотой, и у него даже нос зашевелился, как у гончей..
— Золотишко? — прошептал он, и нам показалось, что он сейчас проглотит монету. Ам! И нету.
Вячек резко сунул руку в карман, и тип испуганно отскочил.
— Что вы, что вы, ребята! Я же свой! Что вы. — зашелестел он.
— Кому это ты свой? — строго спросил Вячек.
Мы видели, как этот тип испугался, и потому моментально почувствовали себя лихими и сильными парнями. Зря такой не испугается.
— Ну ладно вам, ладно! Меня ж тут каждая собака знает. Я же Сенька Шустряк, — сказал тип и протянул руку, — покажь желтизну.
Он тянулся к нашей пятерке.
— Чего? А ну отвали, — приказал Вячек и повел в кармане своим пахучим оружием. Небось у меня жест слизал, когда я шулером представлялся.
Плащ натянулся, и стало ясно, что в кармане пистолет.
Этот Шустряк цепкими глазами зыркнул по сторонам и прямо-таки затанцевал на месте от волнения.
— С ума вы сошли! С пухой здесь стоять! Да тут же легавых навалом! Ну бешеные, ну бешеные... Бежим скорей, за углом парадник фартовый есть. Бежим, пока не застукали. Там сторгуемся.
Мы пошли. Мы его ни капельки не боялись. Наоборот — мы видели, что он нас до смерти боится.
Это просто удивительно, до чего быстро вошли мы в роль. У нас сразу сделались хмурые, подозрительные рожи и развязные, нахальные походки.
Мы вошли в темный, пропахший кошками подъезд, и Шустряк деловито спросил:
— Сколько?
Мы немного растерялись, но тут же Вячек длинно сплюнул и, как заправский купец, ответил:
— Говори свою цену.
Тип снова зыркнул опытными, недобрыми глазами.
— Двести!
Он заметил, что мы переглянулись, но изумления нашего, очевидно, не увидел, потому что поспешно проговорил:
— Ну, двести пятьдесят.
И понес какую-то чушь про трудные времена, про опасности профессии и еще что-то, и еще.
Но в нас уже все ликовало, и мы его не слушали.
Это надо же — 17 и 250! Ха-ха! Есть разница. Дурак какой-то попался. Просто не знает, что к чему.
И я солидно сказал:
— Годится.
Шустряк поспешно отсчитал деньги, и наша пятерка исчезла в его руках — будто испарилась. Как у фокусника.
Где-то в глубине души мне было неудобно, и, будь это не такой явный мошенник, мы бы не стали его так обирать. Но я подумал, что наверняка он обманул десятки других, не таких ловких и отчаянных ребят, как мы, и что не грех и его один раз наказать. Так я успокаивал свою совесть.
Много позже я узнал, насколько выше ценились в то время золотые монеты на «черном рынке».
Наверное, он от души потешался над желторотыми дураками и над нашим тертым видом.
Но я думаю, он был уверен в том, что мы воришки, и не сомневался, что по молодой своей дурости мы и палить можем начать при случае. Такой уж опасный возраст.
Поэтому Шустряк держался с нами очень почтительно. От греха подальше.
— Ребята, а еще у вас золотишко есть? — спросил вкрадчиво Сенька.
— Там все есть, — многозначительно и нахально ответил Вячек, напирая на слово «там». Я-то знал, что он имеет в виду «в Греции».
Но Шустряк Чехова не знал и потому насторожился, как боевой конь.
— А камешки в том месте есть?
— Есть. Белые такие, прозрачные, — отозвался я. Не хотел я огорчать человека.
— Брильянты?!
Глаза у Шустряка горели, и тряслись руки.
— Ага. Брильянты.
— Какие? Размера какого?
Шустряк даже охрип.
Я быстро взглянул на Вячека, но тот пожал плечами. Он тоже не знал, какие бывают брильянты. И я, решив не зарываться, показал ноготь на мизинце, хоть и запросто мог показать целый кулак. Мне было не жалко.
Но что тут сделалось с Сенькой Шустряком! Я еще никогда не видел, чтобы человек так заходился.
Это было неприятно и жутковато. Он стал похож на кликушу — весь побелел и даже пена выступила в уголках губ. Он вцепился в наши плащи, стал трясти нас и горячечно забормотал, заклиная никому больше не говорить об этом, потому что вокруг все сволочи и жулье. Надуют и не поморщатся, и только он, Шустряк, человек честный, даст настоящую цену.
Не знаю, верил ли он нам до конца, думаю, верил или очень хотел верить, — слишком уж натурально он радовался и в то же время боялся потерять такой случай.
Очевидно, решил, что вот наконец-то подвалило ему счастье, послала судьба двух голубых идиотов, а с ними удачу и богатство, за которыми он гонялся всю свою обманную, битую, собачью жизнь.
А нам было немножко жалко его и противно и хотелось поскорее уйти.
— Когда? Когда принесете? — прохрипел он.
— Завтра, — сказал я, лишь бы что-нибудь сказать.
— Хорошо. Буду ждать. Весь день. С деньгами, — мгновенно отозвался Сенька, и я подумал, что не такие уж плохие у него времена, если не спросил даже, сколько и чего мы принесем,
Мы ушли с поднятыми воротниками, подозрительно озираясь.
А вслед нам несся умоляющий шепот:
— Только никому ни слова... Мне несите... Только мне...
На следующий день пятидесяти рублей как не бывало, — объелись мороженым и конфетами. Даже по бокалу шампанского хватили.
После, уроков, не переставая смаковать вчерашнее приключение, мы с хохотом ссыпались по лестнице, оделись и выскочили за дверь — навстречу влажному весеннему ветру, промытому небу и новым похождениям.
Жить нам было весело и интересно.
А на сырой скамейке в сквере перед школой сидела сухонькая женщина в темном платке и плакала.
Она уткнулась в ладони, и плечи ее тряслись. Нам сразу, стало как-то неловко своей телячьей жизнерадостности, мы перестали тискать и толкать друг друга и подошли.
Это была тетя Поля, старая нянечка, «техничка», которая убирала, мыла, чистила за нами с первого класса.
Тетя Поля потеряла свою пенсию — четыреста рублей. Потому и плакала.
А мы стояли и мучились. Нам и тетю Полю было жалко и жалко наших денег, которые мы не могли не отдать ей. Не могли, и все тут.
Мы это сразу поняли, как только узнали, в чем дело.
Не могли потому, что, сколько мы себя помнили — и дома, и в школе, и в газетах, и по радио, — нас