этому учили.
Может быть, будь это не тетя Поля, а какой-нибудь незнакомый человек, мы бы не отдали. Кто его знает.
Уж очень приятно чувствовать себя независимыми людьми, ходить руки в брюки, покупать, что захочется, и угощать знакомых девочек. Людьми, которым не надо канючить у родителей пятерочку на кино, а если с девочкой, то и десятку.
Это очень глупо думать, что мальчишкам деньги не нужны, что им и так весело.
Ого-го как нужны!
Оно, может, и без денег весело, да только вон какие соблазны вокруг!
Я не зря говорю, что мы мучились. Не больно-то это легко быть благородными. Но все-таки мы отдали. Хоть нам и очень было жалко.
Тетя Поля не хотела брать. А мы ее уговаривали — врали вдохновенно и цветисто. Под конец мы сказали, что нашли эти деньги.
А убедил ее Вячек, Он сказал:
— А может, мы вашу пенсию и нашли?
Тетя Поля доверчиво поглядела на нас и робко усомнилась:
— А где ж тогда остальные?
Тут мы предположили, что потеряла она частями, и пообещали спросить у ребят.
На этом сентиментальная история кончается, и начинается другая — короткая, немножко невероятная, но но менее правдивая, чем все остальные.
Мы шли гордые и немножко грустные. Мы уже не скакали, не толкались.
Просто шли два суровых, строгих мужчины, а отчего мужчинам грустно, до этого никому дела нет.
И вдруг я сделал открытие. Я понял, что жизнь — это сложная штука. Я, конечно, и раньше об этом догадывался, не такой уж я был балбес, но тут я понял,
Вот были мы сегодня богачами и этими... как их... акулами Нью-Йорка, а теперь снова нищи и свободны от власти проклятого золотого тельца.
А нас ждет не дождется в затхлой подворотне пустой человек Сенька Шустряк. Он ждет нас как подарок судьбы, как долгожданную удачу.
Но даже если бы все было так, как мы ему наобещали, все равно не быть ему счастливым, Сеньке, потому что такой уж он человек.
Никудышный человек, и жизнь его — одна суета.
А мы все-таки благородный поступок совершили.
От этих мыслей я перестал быть грустным, и мне стало хорошо.
Не знаю, о чем думал Вячек, но он вдруг тоже развеселился.
— Эгей! — заорал он во всю глотку.
— Ты чего? — спросил я.
— Я того! — снова завопил он. — Операция «Драгоценности» продолжается! Будет пенсия!
Я устало поморщился. Ну, понесло голубчика...
— Откуда драгоценности-то?
— Вот она, главная драгоценность. — Вячек похлопал себя по макушке, и я догадался, что от скромности он не помрет.
— Айда ко мне. Я покажу тебе текинский ковер, — добавил он.
Вячек жил в однокомнатной квартире, и, когда его мать работала во второй смене, очень удобно было в этой квартире разрабатывать всякие планы.
В тот день мать работала как раз во вторую смену. А ковра у них не было.
Я-то уж знал, что у них есть и чего нет. «Может быть, купили», — подумал я.
Вячек захлопнул дверь, щелкнул выключателем.
— Ну как? Нравится? — закричал он.
Я обшарил глазами стены, заглянул в комнату и со страхом подумал, что Вячек свихнулся от собственного благородства и щедрости. Никакого ковра не было. Ни текинского, ни бухарского, ни багдадского.
— Да куда ты смотришь? Ты сюда гляди! — продолжал он орать.
То, что я увидел, никак не могло успокоить мои печальные подозрения. Это называется ковром?! На полу валялось нечто неопределенное, вытертое, бесцветное, с двумя овальными дырами посередине с ладонь каждая. Такие дыры обычно появляются сзади на штанах после усердной носки и называются очки.
— Это? — спросил я.
— Это, — подтвердил Вячек. — Текинский ковер. Настоящий. Только... только он бывший, но все равно текинский. Дед его в плен взял.
И тут я начал хохотать. Я хохотал, а Вячек злился. Но он недолго злился — видно, очень уж я заразительно заливался, и Вячек тоже не выдержал — захихикал.
Потом он взял себя в руки и сказал:
— Ты дурак. Гляди.
Он поднял ЭТО, тряхнул два раза, и в коридоре стало темно от пыли. Будто туман опустился.
Потом, чихая, он ловко свернул половик в тугую трубку и показал мне угол.
— Дед его у басмачей отбил. Он у нас на стенке висел, а ты ржешь, — укоризненно сказал Вячек.
И тут я перестал смеяться. Думаете, оттого, что у басмачей? Совсем нет. Просто я глядел на угол. Черт те что! Наваждение какое-то. Угол вспыхнул сочными красками, зазмеился сложным узором.
Честное слово, не разглядывай я еще минуту назад эту бросовую тряпку с ее дырами и плешинами, я бы подумал, что свернут настоящий ковер.
— Ну, как? Почему же ты не ржешь? — В голосе Вячека медью звенело торжество.
— Да... — только и сумел я сказать... — А тебе не влетит?
— Ха! Мама давно его выкинуть хочет, — ответил Вячек и ткнул меня кулаком в бок.
Во дворе от нас шарахнулись посиневшие энтузиасты-доминошники и смачно обложили цветистыми словами.
Потому что трясли мы этот бывший ковер, этого ветерана гражданской войны, тщательно и любовно — по двору пронеслась среднеазиатская пылевая буря.
Потом мы свернули его и туго-натуго спеленали веревками так, чтобы можно было разглядеть одни углы. Вячек навязал с десяток узлов и еще смочил их водой.
— Если он вздумает развернуть, всегда смыться успеем, — сказал он.
И я, уверовавший в его гениальность, только кивал головой.
Мы снова крались по улице Рубинштейна, снова делали короткие перебежки от одной водосточной трубы к другой, но на этот раз все совершалось для Сеньки Шустряка.
— Пусть видит, что мы опасаемся. Мы же жулики. А он за нами непременно следит, — говорил Вячек.
И верно. Не успели мы дойти до магазина, как из-за угла выглянула желтая Сенькина рожа, подмигнула нам и скрылась.
Мы притиснули боками ковер, закрыли его полами плащей и пошли за Сенькой. Спина у него была узкая и решительная.
Сенька шмыгнул в знакомый подъезд, и темный провал двери сразу стал зловещим, следящим глазом.
И тут нам стало страшно. Мы вдруг как-то одновременно почувствовали, что это уже не игра, что это всерьез.
И еще я подумал, что Сенька, наверное, не один, а узлы можно не развязызать, а просто полоснуть по веревке ножом. Вот тогда-то и начнется.
Тело само собой напряглось, и ноги сделались как деревянные. Гулко у самого горла заколотилось сердце, а губы стали шершавыми и сухими.