— И так над нами вся улица из-за этого пьяницы смеется, так еще ты, паршивец, хулиганишь! Вот тебе! Вот тебе! — приговаривали братья.
К отцу они относились с презрением юных максималистов, ничего не хотели прощать ему. А после того как отец пропил медаль свою «За отвагу» (польстился, на что польстился какой-то подлец!), и вовсе перестали его замечать. Отец тогда очень убивался. Протрезвившись, все рассказывал про переправу через Северный Донец, все плакал, товарищей своих, посеченных пулями, вспоминал. Говорил, что пропил он их память.
И Иван снова, в который уже раз, полез под веранду.
Братья жалели мать, но как-то чуточку свысока. Были они ребята независимые и самостоятельные. Работать пошли сразу после семилетки, в пятнадцать и шестнадцать лет (Борька из-за войны потерял один школьный год), и вкалывали на совесть. Мать расцветала, на глазах молодела, когда начальство хвалило ее сынов.
Братья Ивана питали к спиртному непреодолимое отвращение. Да и к Ивану это перешло впоследствии. Пиво еще куда ни шло, а больше ничего. И это было невольным положительным вкладом отца в их воспитание.
Иван жалел отца. Ой, как жалел он его, и любил, и тянулся к нему! И когда отец умер (Иван тогда уже учился в седьмом классе), никто горше его не плакал на похоронах, чему несказанно дивились все соседи, да и мать с сестренкой тоже.
Оба брата тогда уже служили действительную, оба на флоте. После похорон они приехали на три дня — командование пошло навстречу. Братья утешали мать, говорили, что, может, это и к лучшему, что, мол, отец и сам мучился, и всех вокруг себя истерзал, а теперь вот, значит, стало лучше, спокойнее, терзать некому.
Слушая эти слова, Иван постепенно каменел лицом, потом вдруг резко повернулся и вышел, и больше не сказал братьям ни слова, вовсе перестал замечать, будто их и не было, чем опять же всех очень удивил. И только мать подошла однажды к нему в эти траурные дни, ткнулась морщинистым, навеки загорелым лицом в плечо и заплакала такими горькими и обильными слезами, что у Ивана сразу промокла рубашка.
— Мальчик мой, мальчик! — шептала она. — Прости меня, прости, ради бога! Прости, если можешь!
Иван так и не понял, за что мать просила прощения у него. Он просто стоял, весь напрягшись, и гладил мать по сухим, горячим волосам.
Шестнадцати лет, окончив восемь классов, Иван пошел работать. В то время как раз начали прокладывать шоссе Ялта — Севастополь, и Иван сделался строителем.
Он успел поработать и землекопом, и асфальтировщиком, и каток водил, пока не попал в бригаду взрывников. Вот тут-то Иван и понял, что профессия эта та самая, которая нужна ему, которая на всю жизнь. Все-таки он был еще мальчишкой, и поначалу больше всего привлекала его в этом суровом и опасном деле романтика. Тогда очень много говорили и писали о романтике, прямо-таки малиновый звон стоял в воздухе.
Потом выяснилось, что Иван со своей молчаливостью, серьезностью и неторопливой основательностью очень даже подходит к этой профессии.
А затем была армия, служба. Сапером, конечно. Служилось Ивану хорошо. Пожалуй, это были самые его светлые годы. Впервые в жизни завелись у него настоящие друзья — иначе и нельзя было, уж больно опасную делали они работу, а опасность людей сближает.
Хорошо служилось Ивану, он даже медаль заработал. И не какую-нибудь, а «За отвагу», такую же, какая была у отца за переправу через Северный Донец. Получил он ее за разминирование подземного склада снарядов, в газетах даже писали.
Когда при демобилизации Ивана пригласили представители ленинградского спецуправления к себе на работу, он, не раздумывая, поехал, восприняв это как подарок судьбы. Еще бы! Жить в самом красивом городе страны, иметь крышу над головой и работу, которая тебе знакома и люба, — что еще надо человеку!
Он приехал в Ленинград в распрекрасном расположении духа, переполненный разноцветными, сладко тревожащими сердце надеждами, чего, впрочем, посторонний человек никогда бы не заметил, глядя на невозмутимого, даже чуть сонного на вид Ивана, — уж больно въелась в него, впиталась с младых ногтей замкнутость, теперь уже, после армии, пожалуй, только внешняя, потому что друзьям своим Иван научился открывать душу, хоть и далась ему эта наука нелегко.
Приехал в Ленинград счастливый, очень доверчивый человек Иван Сомов, и вот тут-то и подстерегла его большая беда.
Ничто сперва не предвещало этой беды. Наоборот! Дали место в общежитии — в комнате три человека, славные ребята, без фокусов, добродушные. Правда, поселился Иван не в самом Ленинграде — пригороде, неподалеку от карьера, где шли работы, но это были сущие пустяки: полчаса пути электричкой — и в городе. На работе тоже все шло хорошо. Поначалу ребята приглядывались — такое уж ремесло: возьмешь одного какого-нибудь свистуна безрукого, а он один всю бригаду отправит к праотцам.
Иван понимал все это, усмехался про себя — глядите, вот он я, весь как на блюдечке. Посмотрели недельку, попытали делом, видят — может человек, и стал Иван своим. Друзей, правда, не заводилось как- то, а просто приятелей Иван находить не умел. Да и как найдешь?! Не армия. Отработали и разлетелись — у каждого свои заботы и дела.
Иван оставался один. Уезжал в Ленинград, часами бродил по городу — любовался. Потом, усталый, с горящими, распухшими ступнями, возвращался в свою комнату, валился на кровать и засыпал. С утра — на работу, потом снова бесконечные прогулки, кино, и снова спать. И так много дней подряд. И стал Иван тосковать.
Ох как нужна ему была в те дни живая душа!
Он пристрастился писать длиннющие письма матери и Иринке. С жадностью каждый день перебирал почту, ждал ответа. Мать писала аккуратно и обстоятельно про свои болезни, про соседей — кто помер, кто уехал, кто родился. Иришка отвечала на три письма одним — в пять торопливых, летящих строчек, в большинстве своем состоящих из восклицательных знаков. Длиннее ей писать было некогда — жизнь ее была беззаботна и пестра. От ее писем Ивану становилось еще сиротливей.
И вот тогда-то появилась в его жизни Тамара.
Познакомились они на празднике. Был Новый год. В общежитии сдвигались столы, создавались, роились компании. Неприкаянно слонявшегося Ивана пригласил сосед по комнате к своим друзьям в город. За столом шел дым коромыслом: пели, хохотали — все как должно было быть.
А Иван сидел на краешке стула, потягивал теплое, кисловатое пиво, внимательно глядел, слушал и смертельно завидовал веселой непринужденности других парней.
Не умел он так.
На Ивана не обращали внимания, каждый был занят самим собой — производил впечатление, подавал себя.
Но вскоре большинству надоело производить впечатление, стали оглядываться по сторонам. И тогда Ивана заметили. Если сказать правильнее, заметили не самого Ивана, а его пустой стакан.
Сидит человек и не пьет. Непорядок. Девушки застыдили, запрезирали его, засомневались в его мужской доблести и заставили в конце концов кавалера медали «За отвагу» выпить целый фужер чего-то ядовито-зеленого на цвет, жгучего и приторно-сладкого на вкус.
И через несколько минут, когда обалделый Иван отдышался от этой гадости, все вокруг чудесно изменилось. Девушки стали все до одной удивительно милыми и красивыми, а парни до того остроумными и славными ребятами, что у Ивана от умиления выступили слезы на глазах.
Какие люди вокруг!
И тут он увидел Тамару. И это уж было что-то неслыханное — просто экзотический какой-то цветок: волосы черные будто ветром разметало, глаза горят, во рту два золотых зуба сияют — диво дивное!
Иван встал, подошел к ней, вежливо расталкивая попадавшихся на пути людей, и прямо, как солдат, кавалер главной медали, все ей сказал. И про цветок, и про глаза — про все. И еще про то, какая она вся чистая и нежная, будто голубка.
На миг все притихли, и в этой тишине экзотический цветок только пропел:
— То-о-ма!