сознания не удовлетворяет его, поэтому я позволяю ему контактировать с
Скверно то, что ради сохранения жизни я вынужден прятаться в центре этих кругов с радиальными нитями, образующими отсеки — участки! — где нет ничего живого, только плавают тени, перья, угольная пыль и дохлые мухи, всюду чувствуется запах газа, и больше там ничего — только эти вонючие
Когда меня увезли с Китченер-стрит, то не сразу решили, как со мной быть. О том времени я помню очень мало: нечеткие очертания людей и комнат, эфир, до отказа заполненный мысленными речами, постоянное ощущение жуткого напряжения, такого, как отец создавал за едой на кухне. Потом я понял, что катастрофа неизбежна, и очень остро ощутил свою
Потом мир вновь обрел четкость. Тени отступили, и я больше не слышал гулкого эха голосов, стал отличать людей друг от друга, и хотя знал, что они намерены причинить мне зло, у меня все-таки была мысль, что это случится не скоро, а когда случится, то так внезапно, что нет смысла быть особенно настороже, пока живу по режиму. Режим! То были режимные дни с утра до ночи, каждый из них походил на предыдущий и последующий, это приносило мне какой-то покой, по крайней мере в те тихие периоды, когда я чувствовал, что могу совладать с мысленными речами, когда они не сплачивались против меня, заполняя эфир гулом и жужжанием, щелканьем и треском, словно вьюга бактерий, постоянно кружившая вокруг моих ушей и затылка, в конце концов от нее становилось негде укрыться, даже в тех тайниках, куда мог заползти только Паучок — в таких случаях никакой на свете режим не мог бы приглушить ужас перед бедой, которая должна была неминуемо выпасть на мою долю. Потом, видимо, там всякий раз стали понимать, когда это должно произойти, уводили меня в надзорную палату и держали там от греха подальше, пока я не успокаивался. Но особенно неприятными делает эти воспоминания то — я не упоминал об этом раньше, так как только что вспомнил, — что в те времена всегда, всегда,
Время шло. Двадцать лет вот это и было моей Канадой. О, довольно. Моя Канада — мой
Что поведать вам о тех годах? Мистер Томас первый стал явственным, когда мир начал вновь обретать четкость; он никогда не угрожал раздробить меня взглядом, как другие. Его кроткие карие глаза, окруженные сетью морщинок, всегда успокаивали меня, не знаю почему. Мистер Томас постоянно курил трубку, и мерное попыхивание, прерываемое каждые несколько минут, когда он вынимал ее изо рта, выпускаемый дым почему-то тоже успокаивали; может быть, причина крылась в запахе, аромате табака. После ужина я находился в палате, читал, играл в карты, складывал кусочки картинок-головоломок. То была спокойная жизнь.
Первое отделение, куда я попал в Гэндерхилле, именовалось жесткоскамеечным. Найти объяснение этому названию нетрудно: там не было ни единого мягкого стула (разумеется, не считая стоявших в комнате санитаров у входа на лестницу). В этих палатах люди спали помногу, и я не был исключением. После завтрака я растягивался на скамье, покрытой пятнами от тушения о нее окурков, подкладывал под голову башмак, задремывал и старался пребывать в этом состоянии как можно дольше. Кого это волновало? Никого! В жесткоскамеечных палатах люди были молчаливыми, страдавшими недержанием, галлюцинировавшими. Если свободной скамьи не оказывалось, я свертывался калачиком на полу под одеялом. Это не волновало никого. Мы все там были малоподвижными, замкнутыми, и в этом заключалось определенное удобство. Что мне не нравилось, так это туалеты без дверей, я к ним так и не привык. Было мучительным унижением сидеть в туалете открытым любому блуждающему взгляду: теперь думается, что многие из последующих неприятностей с кишками (они оттянулись к спине и обвились вокруг позвоночника от зада до черепа, будто змеи) начались с нарушения экскреторной функции, которым я страдал в жесткоскамеечном отделении.
В одной из палат я научился вертеть цигарки и козьи ножки, к табаку там относились серьезно. Странное дело, как бы глубоко ни был погружен человек в собственную меланхолию, в собственное безумие — казалось бы, конченый, все связи с окружающими разорваны — однако не было случая, чтобы он не дал прикурить, такого глубокого безумия, чтобы оно исключало человека из сообщества курильщиков, не существует. И вот еще странность: человек получает настоящую сигарету от санитара, охранника, врача. Сидит на скамье и курит. Другой стоит рядом, руки вяло свешены по бокам, лицо пустое, и молча ждет. В должное время получает окурок. И курит, пока тот не обжигает пальцы, потом бросает на пол. Третий тут же подбирает его и, не обращая внимания на то, что пальцы жжет, докуривает до конца.
В жесткоскамеечном отделении от тебя ждут только, что ты сорвешься. Ты здесь потому, что
Время от времени кто-то выходил из себя — помню, как Джон Джайлс, здоровенный, злой из-за того, что его лишили привилегий, метался туда-сюда по своей палате; помню, как, проходя мимо нее в комнату