были пусты, если не считать какой-то странной торопливой фигуры слепой девушки под зонтиком, постукивавшей на ходу перед собой тростью. Я подмечал новые для себя черты мира — то, что полоски рифленой жести, из которых состоит забор, ограждающий часть пустыря, заострены, словно копья; что на кирпичных заборах сверху в раствор вставлены осколки бутылочного стекла, а пониже крупными буквами написано «НЕ СОРИТЬ». Из раствора выбивались травинки, жесткие, напоминавшие осоку, щетинившиеся. Но когда я вошел под ставший черным от дождя виадук, то уже промок, ощущал идущий от себя запах сырости. Дул сильный ветер, на тротуаре валялся собачий помет. На одном заборе болтался лоскут полосатой ткани, и под порывом ветра он отхлопал мне какое-то сообщение. У шоссе я остановился и махал машинам рукой, чтобы они проезжали, пока не смог перейти на другую сторону. Оказалось, я шел к реке; а думал, что иду к каналу.
У реки ветер дул сильнее. Пришлось застегнуть пиджак и поднять воротник. Я отыскал скамейку: две бетонные стойки с выступами, к которым привинчены три зеленоватые дощечки с серыми царапинами, еще три привинчены к стойкам и образуют спинку. Скамейка была мокрой, но я не обратил на это внимания, сам был мокрым. Прямо передо мной ржавая черная ограда, за ней река, серо-зеленая, покрытая рябью от ветра. В нескольких ярдах какое-то сооружение из деревянных свай. На другом берегу ряд домов под лесом подъемных кранов, пьяно кренящихся во все стороны, словно готовых вот-вот упасть. Серое небо, громадные, раздувшиеся клубы туч, медленно плывущие под напором ветра на восток. Достаю табак, и с первой глубокой затяжкой приходит мысль: сегодня снова попытаюсь войти в ее комнату.
С реки я вернулся под вечер, совершенно вымокший, и сразу поднялся наверх. У меня была мысль, что, может, перейду на ту сторону канала, отправлюсь на Китченер-стрит, посмотреть наконец, какой она стала двадцать лет спустя, но опять что-то внутри — какая-то глубоко засевшая тревога, нежелание или страх — не позволило мне взойти на мост, и я пошел обычным маршрутом вдоль канала, а потом к дому. Там встал у окна, курил козью ножку, свет снаружи меркнул, вороны хлопали крыльями на голых ветвях деревьев в парке, и я услышал, как хлопнула парадная дверь, а затем увидел миссис Уилкинсон, удалявшуюся по улице с повешенной на руку большой сумкой. Загасил окурок в жестянке, которой пользуюсь вместо пепельницы, и быстро пошел к ее спальне. Я делал это уже несколько раз, когда точно знал, что ее нет дома. На сей раз дверь оказалась незапертой; и я, не колеблясь, вошел.
На первый взгляд ничего необычного. Вы знаете, какая она неаккуратная, как оставляет белье где придется, как загромождает туалетный столик косметикой и всем прочим, как никогда не застилает постель: прошедшие годы определенно исправили эти неряшливые манеры, потому что комната была прибранной, опрятной, кровать застеленной, ничего из белья нигде не валялось. Я быстро обыскал комод и не обнаружил ничего интересного, на ночном столике и в его ящике тоже. Заметил на стенах картины в рамках, два живописных вида Озерного края и над кроватью Мадонну с Младенцем. После этого вышел на лестничную площадку проверить, не вернулась ли она: ни звука, лишь приглушенная танцевальная музыка по приемнику в комнате отдыха. Затем вернулся и направился к большому темному гардеробу, стоявшему у стены напротив двери. Осторожно приближаясь, я увидел в его длинном зеркале свое отражение: все еще в черном свитере и старом сером костюме; каким странным, вороватым созданием я выглядел, длинноногим, идущим на цыпочках по этой темной спальне, каким
Взявшись за дверцу гардероба, я оглянулся и вновь стал прислушиваться к звукам в доме — пять, десять, пятнадцать секунд: ничего, кроме далекой музыки из приемника. Открыл гардероб — и первым делом увидел ее старую шубу, хотя она была задвинута в конец вешалки, почти спрятана.
Тут я услышал, как хлопнула парадная дверь (к счастью, ее трудно затворить тихо), и быстро, бесшумно вышел, оставив в спальне все, как было, вернулся в свою комнату и тут уже, сильно дрожа от волнения, стоял у окна и пытался успокоиться.
Так я простоял долго, прижав левую руку к груди и стискивая пальцами костлявое плечо, а во все еще дрожавших пальцах правой держал козью ножку, она была необходима. Постепенно дрожь слегка унялась, и туг к моим ноздрям вновь поднялся запах сырого свитера, в конце концов я потряс головой и отогнал волнение. Снял пиджак, повесил на дверь, за ним дурно пахнувший свитер. Но запах сохранился, и только тут я распознал в нем газ.
То была нелегкая ночь. Не знаю, как перенес ее, худшей, пожалуй, у меня еще не бывало. Несмотря на привязанную к торсу оберточную бумагу, жилеты, рубашки и свитер поверх них, запах газа не проходил до рассвета. Разумеется, я достал тетрадь и, думаю, только она спасла меня от того, чтобы причинить вред себе или еще кому-то. Твари на чердаке изобрели новую стратегию: я, конечно, не гасил свет всю ночь, лампочка, как обычно, потрескивала на меня, и я не обращал на нее внимания — пока треск вдруг не стал громким, как на Китченер-стрит в ту ночь, которую я описывал, только теперь его сменили
Незадолго до рассвета напряжение спало, и я сделал перерыв, свернул самокрутку, просмотрел тетрадные страницы. Они были исписаны и усеяны пятнами, покрыты словами, которые не особенно хотелось читать, потому что ночь была на исходе. С моим почерком что-то происходило, в нем появились заметный наклон и плавность, теперь это была
А если наведаюсь сегодня на Китченер-стрит? — задался я вопросом, снова взяв карандаш. Что там найду? Принесет мне покой или облегчение то, что я постою у дома номер двадцать семь, увижу чужие кружевные занавески на окне гостиной? Возможно, слой новой краски на парадной двери, веерообразное окно над ней, отмытое от пыли и грязи, осевших на нем после появления Хилды? Пойду ли своим прежним путем по переулку, постою у мусорных ящиков, может быть, осмелюсь открыть калитку во двор, увижу чье- то белье, развевающееся на веревке, чей-то велосипед, приставленный к уборной, где, возможно, вода все еще поднимается до краев унитаза, когда дернут цепочку, и иногда переливается через них? Что мне это даст? Может быть, поверну, дошаркаю до конца Китченер-стрит, зайду в «Собаку и нищего», стану пить полпинты слабого пива возле огня. Бросать тайком взгляды на Эрни Рэтклиффа, уже перевалившего на шестой десяток, но скользкого, как всегда, с ловкими тонкими руками, напомаженными волосами и отвратительным лукавством — хотя он не узнает меня, не увидит в этой жалкой развалине застенчивого мальчишку, который приходил звать отца, когда был готов обед, нет, увидит медлительного унылого человека, сломленного душевной болезнью, у которого едва хватает мелочи на самую маленькую кружку самого дешевого пива в самой дрянной пивнушке Лондона!
Нет, сегодня не отправлюсь на Китченер-стрит, я слишком слаб. Когда почувствую себя лучше — когда эта тяжелая полоса останется позади, — тогда пойду домой, подойду к дому номер двадцать семь, и может быть, это принесет мне пользу.
Кладу карандаш и выключаю свет. Он мне больше не нужен. Растягиваюсь на кровати, гляжу в потолок: тишина. Скоро заурчат водопроводные трубы, включат приемник, и я услышу людей на первом