тогда он тихонько так прошептал: «Я уже не воскресну — ни за какие сокровища. Быть этой женщине мужем — нет, ни за что!» И дальше повторил, что она его убила. Я спросила, что она с ним сделала, но он только твердил: «Убила, убила! И дочь мою убьет, мое несчастное дитя». И начал меня умолять, чтобы я не дала мадемуазель пропасть. А потом опять сказал, что умирает. А я боялась от него отойти, сама была ни жива ни мертва. И вдруг он попросил меня взять карандаш и написать под его диктовку. Пришлось признаться, что я писать не умею. Тогда он велел посадить его, чтобы он мог написать сам, а я сказала, что он не сможет, никак не сможет. Но, видно, страх за дочь дал ему силы. Я нашла карандаш, клочок бумаги и книгу, положила бумагу на книгу, вставила маркизу в пальцы карандаш и придвинула свечку. Вам, наверно, трудно поверить в мои слова, сэр, я и сама тогда глазам своим не верила. А главное, я ведь понимала, что он умирает, и очень мне хотелось помочь ему выполнить задуманное. Села я к нему на кровать, обняла одной рукой и так поддерживала. Откуда и силы взялись, мне даже казалось, я могу взять его на руки и отнести куда-нибудь. Просто чудо, что он смог писать, но он строчил, да так размашисто, и исписал почти весь лист с одной стороны. Казалось, он пишет очень долго, а на самом деле прошло, наверно, минуты три- четыре. И все время он страшно стонал. Потом сказал, что больше не может, я опустила его на подушки, и он отдал мне листок и велел сложить, спрятать и передать тем, кто займется его делом. «Кому это? — спросила я. — Кто займется вашим делом?» Но в ответ он только стонал, а говорить от слабости уже не мог. Через несколько минут он, однако, попросил меня подойти к камину и взглянуть на бутылку с лекарством. Я знала, что там микстура, от которой у него утихает боль в желудке. Подошла к камину, посмотрела, а бутылка пустая. Когда я вернулась к маркизу, глаза у него были широко раскрыты и он смотрел на меня, но тут же опустил веки и не вымолвил больше ни слова. Я спрятала записку в карман, даже не заглянула в нее. А ведь читаю я хорошо, хотя писать не умею. И снова уселась у кровати, но миледи с мистером Урбаном пришли только через полчаса. У маркиза вид был точно такой же, как когда они уходили, и я ничего не сказала им о том, что произошло. Мистер Урбан объяснил, что доктора вызвали к роженице, но ему обещали сразу же направить его во Флерьер, как только вернется. Еще через полчаса он и правда приехал, осмотрел маркиза и сказал, что мы зря испугались — больной очень слаб, но, слава Богу, жив. Когда он это говорил, я наблюдала за миледи и ее сыном, и должна сказать, что они даже не переглянулись. Доктор объяснил, что нет оснований думать, будто маркиз умирает, он так быстро поправлялся. А потом спросил, отчего это маркизу вдруг стало хуже, мол, когда он уезжал, больной чувствовал себя вполне прилично. Миледи снова повторила свой рассказ — тот, что она преподнесла нам с мистером Урбаном, а доктор только посмотрел на нее и ничего не сказал. Он провел в chateau весь следующий день и ни на шаг не отходил от маркиза. Я безотлучно была у него под рукой. Мадемуазель и мистер Валентин приходили взглянуть на отца, но он не шевелился. Странно так лежал, неподвижно, как мертвый. Миледи тоже все время была рядом, и лицо у нее было такое же белое, как у маркиза, а держалась она очень гордо — всегда так держится, когда кто ее ослушается. А тут получалось, будто несчастный маркиз ее подвел, и такой у нее был вид, что мне даже страшно становилось. Доктор из Пуатье весь день возился с маркизом, но мы еще ждали доктора из Парижа, помните, я говорила, что он провел во Флерьере несколько недель. Ему рано утром дали телеграмму, и к вечеру он приехал. Немного поговорил в другой комнате с доктором из Пуатье, а к больному они вошли вместе. У постели сидели я и мистер Урбан. Миледи встречала парижского доктора внизу и обратно уже не поднялась. Доктор сел рядом с маркизом и взял его за запястье — я вижу все это как сейчас, — мистер Урбан наблюдал за ними, вставив в глаз монокль. «Я уверен, что ему лучше, — сказал доктор из Пуатье, — уверен, он очнется». И только он это проговорил, как маркиз открыл глаза, будто проснулся, и всех нас оглядел, одного за другим. А на меня посмотрел… как бы это сказать — тишком. И тут на цыпочках в комнату вошла миледи, подошла к кровати и встала между мной и графом. Маркиз, как ее увидел, громко и страшно закричал, пробормотал что-то, но слов никто не мог разобрать, и с ним сделались судороги. Затрясся весь, потом закрыл глаза, а доктор вскочил и схватил за плечи маркизу, довольно грубо. Маркиз был мертв! На сей раз сомнений не было, уж они-то в этом разбирались.
У Ньюмена было такое ощущение, словно он при свете звезд читает важнейшие показания в деле о страшном убийстве.
— А записка? Записка? Где она? — взволнованно спросил он. — Что там было написано?
— Не могу вам сказать, сэр, — ответила миссис Хлебс, — я не сумела ее прочитать, она по- французски.
— Неужели никто не мог вам прочесть?
— Я ни одной живой душе не показывала.
— Так никто ее и не видел?
— Если вы увидите, то будете первым.
Ньюмен обеими руками схватил руку старой служанки и горячо сжал ее.
— Не знаю, как вас благодарить, — вскричал он. — Очень рад, что буду первым. Пусть она принадлежит мне, и никому другому. Вы самая мудрая женщина во всей Европе! А где она, эта записка? — сведения об имеющейся улике будто влили в него новые силы. — Дайте же мне ее!
Миссис Хлебс поднялась не без некоторой величавости.
— Это не так-то просто, сэр, хотите видеть записку, придется подождать.
— Поймите же, я не в состоянии ждать! — взмолился Ньюмен.
— Но я ведь ждала. Ждала все эти долгие годы, — ответила миссис Хлебс.
— Это верно, вы ждали меня. Я этого никогда не забуду. И все же как случилось, что вы не выполнили просьбу маркиза и никому не показали бумагу?
— А кому я могла ее показать? — сокрушенно сказала миссис Хлебс. — Надо же было знать кому. Я много ночей не спала, думала об этом. Когда через шесть месяцев мадемуазель выдавали за гнусного месье де Сентре, я чуть было все не рассказала. Я чувствовала, что обязана что-то сделать с запиской, но очень уж боялась. Сама я не знала, что там написано и к чему все может привести, а посоветоваться мне было не с кем, никому я не решилась довериться. И мне сдавалось, что я окажу плохую услугу моей любимой, доброй мадемуазель, если она узнает, что ее отец очернил и опозорил ее мать. А я считала, что в записке именно это и написано. Я думаю, она предпочла бы быть несчастной в замужестве несчастью такого рода. Ради нее-то и ради моего любимого мистера Валентина я и сидела спокойно. Спокойно! Ох и трудно оно мне давалось, это спокойствие! Вконец меня измучило, я с тех пор совсем стала другая, не такая, как прежде. Но ради своих любимцев держала язык за зубами, и никто до этого часа так и не знает, что я услышала от бедного маркиза.
— Но какие-то подозрения все-таки возникли, — сказал Ньюмен. — Иначе откуда у мистера Валентина появились такие мысли?
— А все из-за этого доктора из Пуатье. Ему случай с маркизом очень не понравился, и он, не стесняясь, дал волю языку. Французы, они приметливые, а он бывал в доме изо дня в день и, думаю, много чего нагляделся, только виду не подавал. Да и, правду сказать, каждый бы диву дался, если бы при нем маркиз, едва взглянув на жену, тут же и умер. Второй-то доктор, из Парижа, был куда привычней ко всякому, и он нашего одергивал. Но все равно до мистера Валентина и мадемуазель что-то дошло. Они знали, что их отец умер как-то необычно. Конечно, им не приходило в голову обвинять свою матушку, ну а я… я вам уже говорила — молчала как гробовая доска. Мистер Валентин, бывало, смотрит на меня, и глаза у него блестят, будто его так и подмывает что-то спросить. Я ужасно боялась, вдруг и впрямь спросит, и всегда старалась скорей отвернуться и заняться своим делом. Я была уверена, что, доведись мне все ему рассказать, он бы потом меня возненавидел, а тогда мне вообще лучше было бы не родиться. Раз я позволила себе большую вольность: подошла к нему и поцеловала, как целовала, когда он был маленьким. «Не надо так печалиться, сэр, — сказала я ему, — поверьте вашей бедной старой Хлебс, такому красивому, блестящему молодому человеку нет причин печалиться». И мне показалось, он понял, понял, что я его отвожу от вопросов, и сам для себя что-то решил. Так мы и ходили — он со своим незаданным вопросом, а я со своей нерассказанной правдой — оба боялись навлечь позор на их дом. И с мадемуазель было так же. Она не знала, что случилось, и не хотела знать. Ну а миледи и мистер Урбан меня ни о чем не спрашивали, у них и причины не было. Я жила тихо, как мышь. Когда я была помоложе, миледи считала меня вертихвосткой, а потом принимала за дуру. Где уж мне было о чем-то догадаться.
— Но вы сказали, доктор из Пуатье не держал язык за зубами? — спросил Ньюмен. — Что ж, никто на его разговоры не обратил внимания?
— Ни о чем таком, сэр, я не слышала. Здесь, во Франции, вы, может, заметили, вечно сплетничают.