Поздоровавшись со мной, он поднялся наверх к Хулио.
Там взаперти они пробыли часов пять подряд — такого прежде не случалось. Когда доктор Майнз спустился, я, как обычно, надеялся получить от него информацию. Но он только сказал:
— Ничего серьезного. Просто обсудили некоторые его идеи. Я велел ему продолжать работу. Мы использовали его, как бы это сказать… в качестве вычислительной машины. Заставили слегка пройтись по проблемам, которые не по зубам мне и некоторым моим коллегам.
К обеду Гомес не спустился. Ночью я проснулся от какого-то грохота наверху. Я ринулся туда прямо в пижаме.
Гомес, одетый, лежал на полу. Видимо, не подозревая о препятствии, он споткнулся о скамеечку для ног. Губы его что-то шептали, и он смотрел на меня невидящими глазами.
— Хулио, ты здоров? — спросил я, помогая ему встать на ноги.
Он поднялся медленно, как во сне, и сказал:
— …действительные величины функции дзета исчезают.
— Что?
Тут он наконец увидел меня и удивился:
— Как ты попал здесь наверх, Бил? Уже время обед?
— Четыре часа утра, por dios. По-моему, тебе давно пора быть в постели.
Он выглядел просто ужасно.
Нет, он, видите ли, не может спать, у него уйма работы. Я спустился к себе и целый час, пока не заснул, слышал, как он расхаживает взад-вперед над моей головой.
На сей раз он не уложился в сорок восемь часов Целую неделю я приносил ему еду, и он с отсутствующим видом жевал, одновременно что-то записывая на желтой грифельной доске. Иногда я приносил обед и убирал нетронутый завтрак. У него отросла недельная щетина — не было времени поесть, побриться, поговорить.
Положение показалось мне серьезным, и я спросил Лейцера, что мы будем делать, потому что он мог связаться с Нью-Йорком по прямому проводу. Он ответил, что ему не дано никаких указаний на случай нервного истощения его подопечного.
Тогда я подумал, может, доктор Майнз как-то прореагирует, когда приедет, — скажем, позвонит врачу или велит Гомесу не надрываться. Ничуть не бывало. Он прямиком отправился наверх, а когда спустился через два часа, то сделал вид, будто меня не замечает. Но я не дал ему пройти мимо и спросил в упор:
— Ну, что скажете?
Он посмотрел мне в глаза и сказал вызывающе:
— Дела идут неплохо.
Доктор Майнз был неплохой человек. Человечный. Но он и пальнем бы не пошевельнул ради того, чтобы мальчишка не заболел от переутомления. Доктор Майнз неплохо относился к людям, но по- настоящему любил только теоретическую физику.
— Есть ли необходимость так вкалывать?
Он возмущенно пожал плечами.
— Так работают многие ученые. Ньютон работал так…
— Но какой в этом смысл? Почему он не спит и не ест?
Майнз ответил:
— Вам этого не понять.
— Куда мне! Я всего лишь малообразованный репортер Просветите меня, господин профессор.
После долгого молчания он сказал, уже не так сурово:
— Как бы это объяснить… Ладно, попробую. Это паренек наверху заставляет работать свой мозг. К примеру, великий шахматист может с завязанными глазами дать сеанс одновременной игры сотне обыкновенных любителей шахмат. Так вот, все это не идет ни в какое сравнение с тем, что делает Хулио. У него в голове миллионы фактов, имеющих отношение к теоретической физике. Он перебирает их в уме, вытаскивает на свет божий один отсюда, другой оттуда, находит между ними связь с самой неожиданной стороны, выворачивает их наизнанку, ставит с ног на голову, анализирует, сравнивает с общепринятой теорией — и все время держит в памяти, а главное, непрестанно соизмеряет с основной целью, ради которой работает.
И тут я почувствовал нечто совсем необычное для репортера — смущение. Справившись с собой, я робко спросил:
— Что вы имеете в виду?
— Мне кажется, он работает над единой теорией поля.
Очевидно, Майнз полагал, что этим все сказано. Я же всем своим видом показал, что по-прежнему остаюсь в неведении.
Он задумался.
— Право, не знаю, как объяснить это неспециалисту. Не обижайтесь, Вильчек. Ну, попытаюсь. Вы, вероятно, знаете, что математика развивается волнообразно, открывая дорогу прикладным наукам. Ну, например, в средние века сильно продвинулась вперед алгебра, что повлекло за собой расцвет мореплавания, землепроходства, артиллерии и так далее. Затем пришло Возрождение, а с ним математический анализ. Отсюда было недалеко до освоения пара, изобретения различных машин, электричества. Эра современной математики, начавшаяся, скажем, с 1875 года, дала нам атомную энергию. Не исключено, что этот паренек может способствовать возникновению новой волны.
Он встал, надел шляпу.
— Минутку, — сказал я, сам удивляясь тому, что голос мне не изменяет — А что дальше? Власть над тяготением? Власть над личностью? Транспортировка людей по радио?
Доктор Майнз вдруг показался мне старым и измученным.
— Не беспокойтесь о мальчике, — сказал он, старательно избегая моих глаз, — все будет в порядке.
И он ушел.
Вечером я принес Гомесу кусок пирога с мясом и гоголь-моголь. Он выпил немного, рассеянно поблагодарил меня и повернулся к своим листкам.
Вечером следующего дня все это неожиданно кончилось. Гомес, худой, как рикша, шатаясь, спустился на кухню и, откинув со лба непослушные волосы, спросил: “Бил, что бы поесть?..” — и вдруг грохнулся на пол. На мой крик прибежал Лейцер, со знанием дела пощупал пульс Гомеса, подложил под него одеяло и накрыл другим.
— Это просто обморок, — сказал он. — Его нужно перенести на кровать.
Мы отнесли Гомеса наверх и уложили. Придя в себя, он пробормотал что-то по-испански, а затем, увидев нас, сказал:
— Ужасно извините, ребята. Должен был вести себя лучше.
— Сейчас дам тебе поесть, — сказал я и получил в ответ приветливую улыбку.
Он с жадностью набросился на еду, а насытившись, отвалился на подушку.
— Новое есть, Бил?
— Что новенького? Это ты должен сказать мне, что новенького. Ты кончил работу?
— Почти. Самые трудности уже сделал.
И он скатился с постели.
— Ты бы полежал еще, — попробовал настоять я.
— Со мной все в порядке, — сказал он, улыбаясь.
Я последовал за ним в его комнату. Он вошел, опустился в кресло; глаза его были прикованы к испещренной символами доске, затем он закрыл лицо руками. От улыбки не осталось и следа.
— Доктор Майнз сказал, что ты чего-то достиг.
— Si. Достиг.
— Он говорит, единая теория поля.
— Угу.
— Это хорошо или плохо? — спросил я, облизывая от волнения губы. — Я имею в виду, что из этого может выйти.