Он готова на все, чтобы облегчить кому-нибудь, — его страдания.
Потому что, облегчая чужие страдания, — облегчаешь свои.
А она так хотела облегчить свои страдания. Но не могла.
Иван окончательно проснулся на третий день. Проснулся, и увидел перед собой Машку. Машку, но какую-то другую, не такую, как всегда.
Он лежал в незнакомой постели, рядом стоял журнальный столик, на котором была целая куча лекарств, эмалированная кастрюля и тарелка с квашеной капустой.
И ему захотелось квашеной капусты.
— Маш, — сказал он, — ты что не нацепишь, тебе все идет… Дай мне немного поесть…
Но только попробовал, ощутил на вкус, — есть ему расхотелось.
— Я что, заболел, да? — спросил он.
Спросил так равнодушно, как спрашивают про какого-нибудь другого, неинтересного человека, известие о котором отвлекает от просмотра обалденного футбола.
Маша обрадовалась, что Иван пришел в себя, так обрадовалась, что у нее перехватило дыхание, — весь она ждала этого момента столько дней.
— Я что, умру, да, Маш? — спросил Иван…
И тут ее прорвало…
Потому что не умирать он начал, а выздоравливать, организм его уже переборол дистресс, — но только он не знал этого. Ничего не знал. Проспал три дня, и ничего не знал… Такой глупый. Собрался умирать. Когда начал выздоравливать. Проснулся и заговорил. И на улице такой прекрасный день. А он…
И Маша начала рыдать.
Это случилось как-то само собой, не по ее воле. Она ни за что не хотела при Иване, плакать, этого нельзя было допустить из педагогических соображений, — да она вообще не хотела этого делать. В мыслях не держала. Она тысячу лет не плакала… Забыла вообще, как это происходит. Думала, — у нее, как у мужчины, — глаза высохли на века.
Но зарыдала, — ни с того, ни с сего. Как-то так естественно, и так правильно, — что совершенно не стала сопротивляться этому процессу.
А Иван смотрел на Машку, одетую в непойми какой балахон, сидевшую напротив него, так что солнце из окна освещало ее, — и видел, как появились в уголках ее глаз две огромные сверкающие бриллиантами слезинки. Они покатились вниз, а на смену им пришли другие. А на смену им, — третьи.
Машка так радостно улыбалась ему, — а по щекам ее текли слезы. Улыбалась, а слезы текли.
Падали на балахон, и балахон становился мокрым от слез.
— Ты что, плачешь, да, Маш? — спросил Иван.
Тут она зарыдала, вообще, — даже перестала улыбаться. Настолько полностью отдалась этому занятию.
Ивану тоже захотелось заплакать, вместе с ней, даже в носу защекотало от желания, — но он не смог этого сделать.
Только лежал и смотрел, как это делает она. У нее здорово получалась… Но он всегда знал, что Машка, — большая рева.
Иван быстро поправлялся.
И один доктор, и другой были довольны восстановительным процессом.
Только один из них считал, что больной поправляется после простуды, а другой, — что после нервного срыва.
Ивану же было все равно, от чего он поправляется.
На следующий день он уже попросился на улицу, и целый час сидел на лавочке, вместе со столетним дедом.
Был он еще бледен, и даже немного похудел. Не разговаривал, просто сидел на лавочке и дышал свежим воздухом. Маша, которая была на всякий случай невдалеке, думала, что это не беда, — она его за неделю запросто откормит, до прежней кондиции.
Одна из девчонок, лет десяти или двенадцати, проходя мимо Ивана, поглядывала на него, и, отвернувшись, прыскала.
Заметив, что Маша смотрит на нее, она, с сильным башкирским акцентом, сказала:
— Два деда, — один молодой, другой старый.
Иван посмотрел на нее серьезно, и ничего не возразил.
Маша, — улыбнулась…
Минут через двадцать та девочка пришла снова, и поставила перед Иваном на лавочку деревянную мисочку, полную клубники. Оказывается, уже созрела клубника, — а Маша не знала.
Эта наглая девчонка, — опередила ее.
И не ушла, осталась стоять, уставилась на Ивана, все время хихикая, — решив посмотреть, наверное, как он будет уплетать ее клубнику.
Маша аж вся обмерла внутри, — такая пигалица!.. И в одно мгновенье почувствовала себя, — необыкновенно старой. Двадцать один год, — почти двадцать два.
Даже уже, наверное, двадцать два. Ведь — лето, а ее день рождение, — весной. Двадцать два, — голова кружится от этой страшной цифры.
— Как тебя зовут? — спросил Маша девочку.
— Роза, — ответила та.
— Роза, — сказала Маша, — ты, наверное, когда-нибудь выйдешь замуж?
— Мне еще рано, — прыснула девочка.
— Все равно. Я хочу сделать тебе свадебный подарок… Ты вспомнишь обо мне, когда у тебя будет свадьба. Хорошо?
— Хорошо, — недоуменно сказала девочка.
Маша вытянула перед собой пальцы и с усилием сняла кольцо, которое ей подарил дядя на восемнадцатилетие. На вид оно походило на серебряное, но на самом деле было платиновым, и не со стеклянными камушками, — а с очень красивыми бриллиантами. Одним желтоватого цвета, другим — белым, и третьим — в красноту.
Девочке оно оказалось велико, и Маша надела его ей на большой палец, на нем оно кое-как держалось.
— Не потеряй, — сказала Маша.
Иван все так же сидел на лавочке, но уже взял одну из ягод, большую и красную, и откусил от нее.
— Вкусно? — спросила его Маша.
— Очень, — согласился он.
Мало того, что Маше понравилось старое деревенское платье, она еще повязала голову косынкой, как обыкновенная сельская баба, выходящая на прополку или сенокос.
Марату, хозяину дома, было все равно, — во что она одета. Он по-прежнему обращался к ней подобострастно, и с предельной почтительностью.
Заглядывали иногда два его товарища. Которые оказались соседями, и жили слева и справа от него. Их отношение к Маше было точно таким же.
Понятное дело, — их авторитет…
Но остальные домашние, а их было много, несколько недоумевали и не могли понять, — почему здесь, вместе с ними, живет посторонняя женщина с поезда, которой самое место, по ее статусу, на окраине деревни, на ферме, в сараях, обнесенных колючей проволокой и с двумя вышками по углам. Почему получается не так, а вот этак.
Но хозяину видней, — как сказал, так и будет. На то он, — и хозяин…
Маша старалась побольше кормить Ивана и выгуливать его на свежем воздухе. После завтрака она поднимала его и тащила в сад и огород, где все начинало плодоносить.
Они шли мимо грядок, вдруг Маша останавливалась и говорила, чуть ли не испуганно: