Это действительно прекрасная ситуация. Бахауддин сказал много вещей, не говоря их. Он сказал: 'Человек, который приходил, был на самом деле, на самом краю полного освобождения. Ему не нужна никакая помощь. Помощь станет рабством для него, он будет обременен ею. Он не нуждается больше ни в чьих учениях, эта фаза прошла. Он почти готов улететь в небо. Ему не нужна никакая тренировка. Его нужно подтолкнуть, и это-то, что я сделал. Если бы я разрешил ему быть здесь, это не было бы состраданием. Отбрасывание его прочь от двери и закрывание дверей — это сострадание'. Бахауддин сказал: 'Я понял этого человека. Его сердце абсолютно готово. В любой момент птица взлетит' сейчас не надо привязываться к словам, не надо учений, не надо понимания пути.'

Это необходимо: на определенной стадии духовного роста вам нужны учения и все, и вам необходимо быть обученными относительно пути, вы должны быть уверены в нем. Вам необходимы многие тренировки, но наступит момент, когда перерастаешь это. Сначала медитации, а затем надо научиться выкидывать это в мусорный ящик. Сначала надо отойти от концепций, слов и научиться молчанию. А потом приходит момент, когда вы должны отбросить и молчание, иначе это тоже может стать зацепкой. Вы можете прицепиться и к мысли, вы можете прицепиться к молчанию, потому что тогда молчание — это нечто иное, как мысль в молчании. Откуда вы знаете, что стали молчаливыми? Это снова мысль. Откуда вы знаете, что вы сейчас счастливы? Это опять мысль. И если есть счастье, и ощущение счастливого бытия, и мысль то тогда где-то позади должно быть несчастье, скрывающееся и ждущее, словно тень.

Сначала надо отбросить несчастье, а потом также и счастье, иначе счастье само станет тюрьмой. А вы так искусны в создании тюрем: вы можете создать тюрьму из чего угодно — даже из Бога. Из Божественного вы создали заключение для себя, вы создали тюрьмы: ваши церкви, храмы, мечети и гурудвары. Из прекрасных писаний… Упанишады прекрасны, их поэзия — чистейшая, но никто не читает Упанишады ради поэзии. Как поэзия, они прекрасны, они удивительны, как поэзия, они несравненны — их ни с чем не сравнить.

Только сейчас я читал интервью с Дж. Кришнамурти, одного журналиста. Я не думаю, что журналист мог бы последовать ему, тому, что он сказал. Кришнамурти сказал: 'Я прочитал Новый Завет это прекрасная поэзия. И я полюбил её, но как писание — это скучно'. Он абсолютно прав. Нужно прочитать Библию: это действительно одно из величайших литературных свершений всех времен. А Новый Завет просто превосходен. Нигде больше вы не сможете найти слова, так насыщенные значением — но не смыслом, потому что в тот момент, когда входит смысл, исчезает поэзия: это становится доктриной. Значение, но не смысл. Величие, красота, но не догма.

От Упанишад, Нового Завета, Корана — такая красота! Если вы можете петь — прекрасно! Если вы думаете — вы потеряли дорогу. Если вы сможете спеть Коран, ничто не может быть более прекрасно. Вы видели когда-нибудь декламирующего Коран? Это нечто, что должно быть декламировано, спето, это то, чем наслаждаются. Вы можете танцевать, отлично — но не думайте об этом. Как только вы думаете, рождается магометанин, фанатичный магометанин. Если вы любите, радуетесь, танцуете, поете — рождается суфий. А суфий дальше всего от магометанина, так далеко, как возможно. Если вы поете Упанишады, суфий рождается. Если вы верите в Упанишады, индуист рождается, мертвый индуист, привязанный к корням.

Вы так искусны в создании заточений для себя, что все, что попадает в ваши руки, становится цепями. Даже Будда, Иисус, они пришли освободить вас, они пытались освободить вас — и, в конце концов, стали рабством — из-за… из-за вас.

Этот человек, который пришел к Бахауддину, был готов, созрел, чтобы упасть с дерева. Даже легчайшая помощь не была нужна. Бахауддин мог бы разрешить этому человеку сидеть во дворце, стать частью его, стать учеником — это не было бы состраданием, и не один Бахауддин не мог этого позволить. Но на поверхности он выглядит недобрым, он выглядит, как если бы он был безо всякого сострадания: ищущий пришел, и вы закрыли дверь перед носом его. Помните: в этом заключается разница между добротой и состраданием. Доброта — это нечто понятное, понятое поверхностью. Даже невежественный человек может быть добрым, даже глупый человек может быть добрым, грешник может быть добрым — доброта ценна только на поверхности ума — но невежественный человек не может быть сострадающим. Это невозможно. Это качество, которое появляется, когда достигнут центр. Когда вы сцентрированы, тогда приходит сострадание. А сострадание может не всегда выглядеть как доброта. Запомните: сострадание может иногда выглядеть очень недобрым.

Добрый человек, добросердечный посетитель, протестовал против Бахауддина: 'Что ты наделал?' Бахауддин увидел нечто, чего добросердечный не мог увидеть. Он увидел человека прямо на краю пропасти. Если он будет выброшен, он освободится. Если ему позволят, а он готов, он пришел искать ученичества. Если бы он пришел к учителю, а тот был бы очень добросердечен, он принял бы его. Учитель принял бы его, но не Мастер, потому что Мастер есть для того, чтобы помочь вам быть совершенно свободными. Если он пригласит, это просто как шаг, это не конец. В итоге, возможно, он собирается выкинуть вас в открытое небо.

Раз вы готовы, вы будете выброшены в открытое небо. Дом Мастера — это только тренировочное место, где вы становитесь готовым, но это не конечный дом. Это то место, где вы становитесь готовым, и тогда Мастер выбрасывает вас в небо, потому что там — последний дом, в полной свободе — в мокше. Мастер полезен только на пути. Перед Храмом Божьим он внезапно покидает вас. Перед Храмом Божьим он подтолкнет вас внутрь, и если вы оглянетесь, вы больше не найдете его, его там не будет, потому что с Божественным вы должны быть наедине. Работа Мастера завершена.

Но этот человек был уже на краю. Он не мог знать этого. Откуда вы узнаете, что вы на краю? До этого вы никогда не были на краю, поэтому как может ум понять? Этот человек, который на краю, не знает, он не был никогда в этом состоянии, поэтому как он может узнать? Он ищет поддержки, не зная, что в ней нет теперь необходимости. А если ему позволят сесть, то много вещей может случиться, и они могут быть опасны. Я знаю, что если бы Бахауддин разрешил ему сесть, этот человек мог бы полюбить Бахауддина — эта любовь стала бы рабством. Вы так искусны, так эффективны, поэтому лучше быть жестоким с самого начала. Если даже на одно мгновение этому человеку позволили бы, ему было бы трудно покинуть Бахауддина. Ему нельзя было разрешить даже взглянуть на сердце Бахауддина, его любовь, его сострадание. Бахауддин должен был показать ему очень жестокое лицо, так, чтобы он не подумал о Бахауддине снова.

Это то, что Гурджиев делал со многими учениками, и они не могли понять, потому что на Западе это трудно понять. Восток имеет свои способы. Гурджиев был суфием: он учился у суфийских Мастеров, он посещал много суфийских монастырей, жил со многими суфиями и имел отношение суфия. Но на западе нет понимания, суфийские символы, суфийские демонстрации не имеют того смысла.

Я читал одну книгу ученицы Гурджиева — женщины, очень талантливого музыканта — и она пишет о том, что Гурджиев разгневался на что-то, что она сделала, и чего ей нельзя было делать: он очень рассердился и сказал ей: 'Это все — НИКОГДА не возвращайся и НИКОГДА не приходи больше'. Конечно, женщина покинула его, но она сделала это как западный человек и упустила. Она подумала: 'Этот человек еще не просветленный, иначе, почему он такой гневный?'

Ваше суждение соответствует вашему собственному критерию. 'Почему вы такой злой? Из-за такой обычной вещи. Если я ослушалась в такой незначительной вещи, он мог бы простить меня! Великие мастера — это прощение, воплощенное прощение. Будда сострадает, а Иисус прощает даже своих врагов, палачей, которые убили его — а он прощает их! А я не допустила ничего такого. Только маленькую вещь: он сказал, а я не последовала ей — кажется, нет никаких причин быть таким сердитым'. А она почти 20 лет жила с Гурджиевым: ученик 'двадцати лет' просто вышвыривается вон, и дверь закрывается. А Гурджиев сказал: 'Чтоб ты меня больше не видела. Если захочешь увидеть, то только тогда, когда я умру'. Эго было задето, и она никогда не приходила снова посмотреть на Гурджиева: она пришла только когда он умер — и она упустила.

Что сказал Гурджиев? Если бы это произошло на Востоке, где проходит долгое-долгое внутреннее ученичество, внутренняя дисциплина многих людей, это могло бы быть совсем по-другому. Что на самом деле говорил Гурджиев? Он говорил: 'Или ты придешь ко мне умерши, или придешь, когда я умру, иначе нет смысла'. Но это подразумевалось. Поэтому она ждала еще 20 лет, и когда Гурджиев умер, она пришла, чтобы отдать дань уважения. Она могла бы умереть сама. Это была ситуация. Гурджиев не разгневался из-за того, что она ослушалась! Этот гнев создал ситуацию: ослушание было тем, к чему можно было придраться.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×