и настаивала, чтобы он показался этому американцу: «Пользуйтесь случаем, Марсель, даже если у вас ничего не болит. Он ведь прекрасный дантист! Лучший во всем Париже!» Хоть он и обещал ей, но, конечно, никуда не ходил.
В рассказах о его кокетстве доходили и до париков, и до того, что он подкрашивал себе глаза и лицо. Но темнота под глазами была у него от бессонной работы и болезни, а с кожей он вообще ничего не делал, ее красота и тонкость были совершенно естественны, в точности как на портрете Жака Эмиля Бланша. Для его черных усов и волос не требовалась никакая краска.
Форму усов он менял один раз, когда сбрил бороду, перед тем как я познакомилась с ним. Он носил их довольно длинными, но потом, уже после войны, единственный раз уступив моде (то ли по совету парикмахера, то ли его уговорили друзья из « Рица»), подстриг их под Шарло, но при этом спрашивал у меня:
— Представляете, Селеста? Мне советуют носить усы, как у Шарло, и говорят еще: «Ведь вы так молодо выглядите».
Сделав это, он не переставал сомневаться:
— Дорогая Селеста, вам не кажется, что у меня смешной вид с этой щеткой под носом?
Совсем нет, сударь, напротив, это и вправду молодит вас.
Он радовался, да я и не лгала — такие усы действительно делали его моложе.
Нельзя сказать, чтобы у него было кокетство в костюме, тем более при таком простом и строгом гардеробе. И он почти не обновлял его, во всяком случае на моей памяти. Впрочем, для этого и не было особой надобности: лежа в постели, он ничего не изнашивал. Кроме кабурского вигоневого пальто, оставалось еще только то, которое лежало на постели для внутреннего употребления, да еще норковая шуба и черное пальто. Из костюмов при мне было сшито два или три, вот и все.
Он всегда одевался к венецианскому карнавалу на бульварах, и для этого в квартире делалась примерка. Ему очень нравился один пожилой английский закройщик, которого я прекрасно помню, — два или три раза я должна была сказать ему, когда он приходил, что г-н Пруст никак не может принять его, то ли из-за астмы, то ли ему был нужен отдых после работы. Этот добряк уже привык к такому приему и, ответив со своим английским акцентом: «Когда г-ну Прусту будет удобно», — уходил.
Кроме фрака и смокинга, имелись еще несколько визиток, которые он носил с брюками в полоску. Иногда он надевал черный пиджак. Все, конечно, сшитое по мерке.
У него была целая коллекция жилетов, дорогих, но однотонных. Помню, что он заказал себе особенно красивый жилет из красного шелка на белой шелковой подкладке. Он примерил его и показал мне, поворачиваясь перед зеркалом. Потом сказал:
— Нет, конечно же, нет. Это хорошо для такого денди, как Вони де Кастеллян. А я не хочу быть посмешищем.
Жилет был отправлен в шкаф, и он никогда его не надевал.
То же самое и с игрой в галстуки. Кроме бабочек (черных для смокинга и белых для фрака), все остальные были строго сдержанные и только один яркий, который надевался очень редко. Одно время он носил банты от «Либерти», но они ему надоели, я видела их только в коробке.
Что касается обуви, то это всегда были ботинки на пуговицах, кроме одной пары — за восемь лет, — которую он поручил мне купить.
Было велено взять такие же, как всегда, — черные лаковые ботинки в магазине «Старая Англия», на углу бульвара Капуцинов и улицы Скриб. Я толком не поняла адрес и зашла в маленький шикарный магазинчик, тоже на бульваре Капуцинов, и купила там лаковые туфли с бежевым верхом. Я взяла их на пробу, потому что они не были совершенно черными. Когда г-н Пруст увидел их, они почему-то понравились ему, и он сказал:
— Посмотрим, надо попробовать.
Найдя эти туфли весьма элегантными, он потом всегда надевал их, но, конечно же, не к черному фраку.
Обувь он изнашивал ничуть не больше, чем одежду, потому что ездил только в такси, а ходил по коврам или по паркету. И, конечно, как человек привычек, во всем ненавидел какие-либо перемены. Ему было хорошо с уже давно носившимися вещами. Кроме того, выбирать, примерять, покупать — все это требовало времени и усилий. Тем более и выходил-то он только в те часы, когда магазины были закрыты, поэтому сам ничего не покупал, а только заказывал.
Заниматься туалетом — это была уже целая история, которая сильно утомляла его, здесь он признавал помощь парикмахера и никого более.
Часто я видела, как он в постели занимался ногтями, и с какой тщательностью! Но зато сам он никогда не брился, а если не выходил из дома и никого не ждал, так и оставался небритым. Но когда ему нужно было куда-нибудь идти, я быстро бежала к г-ну Франсуа, неподалеку, на бульваре Малерб. Он, наверное, ходил еще к отцу г-на Пруста. Г-н Франсуа сразу же являлся, это было всегда вечером; весь набор его инструментов — ножницы, кисточки, щетки и бритвы, — так и лежал у нас на бульваре Османн. Но все остальное в туалете г-на Пруста оставалось тайной. Когда он лежал в постели, даже не могло быть и речи, чтобы положить ему грелку или, например, поправить рубашку на спине. В интимной сфере он отличался крайней стыдливостью. И, думаю, совсем не потому, что я была женщиной; по моим наблюдениям, точно так же дело обстояло и при Никола.
Никогда, абсолютно никогда, ни один человек не входил в туалетную комнату, когда он был там.
Меня всегда смешило мнение тех людей, которые принимали за реальность то, что г-н Пруст приписывал «Рассказчику» в своей книге, и думали, будто это происходит с ним самим. Он, например, пишет, как служанка Франсуаза входит без предупреждения и застает «Рассказчика» с голой Альбертиной. А раз уж г-н Пруст взял Фелицию, Селину и меня, чтобы вывести эту служанку, они думают, будто и я входила таким же манером и видела всяческие сцены. Здесь можно сказать только одно — они совершенно не знали г-на Пруста. У нас было строжайше запрещено входить в комнату без вызова! А что касается всяческих сцен, то это сама по себе целая история, к ней я еще вернусь в своем месте. И вообще думать, будто его книги списаны с жизни самого г-на Пруста, значит по меньшей мере, принижать его воображение.
Еще до того, как г-н Пруст в конце 1914 года отказался от телефона, я часто звонила по его делам, а поскольку он всегда прислушивался к звонкам, двери и в его комнату, где был аппарат, и в туалетную комнату оставались открытыми. Поэтому иногда мне случалось видеть некоторые подробности его туалета.
Но не более того, что он до бесконечности чистил зубы и никогда не пользовался мылом, а только прикладывал к лицу смоченные салфетки из-за чрезвычайной нежности его кожи, которая не переносила трения. При этом весь остальной туалет был уже почти закончен, брюки и верхняя рубашка надеты, оставалось только лицо.
Он всегда соблюдал скрупулезную чистоту, ведь его отец был не только знаменитым врачом, но еще и специалистом по гигиене. От него г-н Пруст перенял страх перед микробами, что уже само по себе побуждало его к маниакальной чистоте.
Да и не он один отказался от мыла. Мне рассказывали, что таким же был и великий английский писатель Бернард Шоу, который считал мыло противоестественным и вредным и мылся только чистой холодной водой.
Правда, г-н Пруст не доходил до этого. Ему была нужна горячая вода, даже очень горячая. И если он не пользовался никакими туалетными средствами, ни одеколоном, ни кремами из-за запаха, то зато все время употреблял патентованный дезинфектант, которым полоскал не только рот, но и горло при малейших неприятных ощущениях.
Вспоминаю про один редчайший случай, когда у него на носу появился нарывчик и он протер его своим дезинфектантом, после чего нарыв сильно воспалился, и тут я увидела, как г-н Пруст забеспокоился, что случалось с ним довольно редко.
— Он растет. Придется, пожалуй, вызвать доктора Биза.
Доктор Биз не заставил себя ждать и, выслушав г-на Пруста, разволновался:
— Какая неосторожность! Вы могли внести себе сильную инфекцию. Бывали случаи, когда они распространялись даже на мозг.
Когда все прошло, г-н Пруст много смеялся над этим, передразнивая волнение доброго доктора.