Но слабость сил ослабила, верно, и память; я совсем забыл обещание и физиономию.
— Ну, что же? Если обещал, так надо исполнить.
Нос не существует ex toto2, но лоб превосходный, гладкий, словно мраморный.
Безносый, плотный, здоровый мужчина, лет 40, семейный.
Но мне неясно было, что могло побудить человека женатого и не совсем молодого принять так к сердцу сказанные на ветер и в шутку слова неизвестного больного.
Может быть, предчувствие, но вероятнее то, что этот безносый брадобрей, однако же, был вместе с тем и содержателем публичного дома. А провалившийся нос у хозяина такого заведения не приманка, а потрясающее memento mori3 для посетителей.
Из прекрасного лба вышел прекрасный нос; долго хранился у меня портрет моего первого и самого удачного носа.
Второй нос, сделанный вскоре после первого, в Риге же, у одной дамы, был гораздо неудачнее и накрывал дефект только отчасти. Затем начали следовать оперативные случаи один за другим: литотомии, вырезывания опухолей, из которых один, вылущение огромного оплотневшего (стеа — томатического) жировика, произвел большую сенсацию в городе.
Дама, страдавшая этою опухолью, была многим знакома в городе. Опухоль росла у нее уже десятки лет, и несколько лет тому назад один туземный хирург взялся было за операцию, но убоялся бездны премудрости, возвратился вспять; он остановился с вырезыванием, перевязал кусок опухоли почти посередине и отрезал перевязанный кусок.
Мне представилась застарелая болезнь уже в другом виде. У разжиревшей до громадных размеров женщины опухоль, имевшая несколько
Безопасно, быстро, приятно (лат.). Совсем (лат.). Помни о смерти (лат.).
этажей или доль, достигла величины огромной тыквы, занимая всю ягодную область и промежность правой стороны; но очевидно было, что нарост шел далеко в таз, между прямою кишкою, влагалищем и маткою, а старый рубец после недоконченной операции прикреплял к ней кожу и мышцы. Для новичка это был хороший пробный камень, и ни одна операция не радовала меня столько, как эта.
Приступив к ней, я шибко боялся за глубокий рубец, лежавший на дороге; боялся еще более среднего нароста в глубине в тазу с брюшиною.
Но все обошлось как нельзя лучше.
Почти половину опухоли, величиною также с добрую тыкву, надо было вытаскивать из таза. Огромная, глубокая рана зажила еще задолго до отъезда моего из Риги.
В военном госпитале также не оказывалось оператора. При мне встретились два случая: один с камнем мочевого пузыря, а другой — требовавший отнятия бедра в верхней трети. В обоих случаях никто не решался в госпитале делать операцию, и оба предоставлены были в мое распоряжение.
Ординаторы госпиталя, познакомившись со мною, стали просить меня показать им некоторые операции на трупах и прочесть несколько лекций из хирургической анатомии и оперативной хирургии. Один из старых ординаторов, немец, кончивший курс в Иене, сделал мне за мои лекции следующий комплимент, тогда очень польстивший почему — то моему самолюбию и потому оставшийся у меня в памяти.
— Вы нас научили тому, чего и наши учителя не знали.
В сентябре месяце [1835 г.] я собрался, наконец, в дорогу.
Мой добрейший доктор Леви, бывший во все время моего пребывания в Риге моим гением — хранителем, и теперь не хотел отпустить меня в дорогу без теплой одежды; вечера уже были очень прохладны, и он притащил мне свою енотовую шубу, хотя и старую, но еще довольно благовидную и для ношения в столице, и требовал от меня, чтобы я ее непременно взял и не обижал его пересылкою назад из Петербурга.
Уговаривая меня, Леви так горячился и так неосмотрительно бегал за мною по комнате, что, наконец, зацепился ногою за что — то и упал, растянувшись предо мною. Это было как — то так и смешно, и трогательно, что я бросился его поднимать, обнимать, целовать, и мы расстались оба со слезами на глазах.
Я отправился в Петербург хотя и на почтовых, но не спеша. Ночевал ночи на станциях и заехал на несколько дней в Дерпт.
Надо было поблагодарить почтеннейшую Екатерину Афанасьевну Протасову, повидаться с Мойером и с знакомыми.
Первая новость, услышанная мною в Дерпте, была та, что я покуда остался за штатом и прогулял мое место в Москве. Я узнал, что попечитель Московского университета, Строганов1, настоял у министра об определении на кафедру хирургии в Москве Иноземцева.
Первое впечатление от этой новости было, сколько помню, очень тяжелое. Недаром же у меня никогда не лежало сердце к моему товарищу по науке. Недаром в моем дневнике разражался я против него разного рода жалобами и упреками и вместе с тем завидовал ему.
Это он назначен был разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестер первого счастья в жизни! Сколько счастья доставляло и им, и мне думать о том дне, когда, наконец, я явлюсь к ним, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжкое время сиротства и нищенства! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, все пошло прахом!
Но чем же тут виноват Иноземцев?
Да разве он не знал моих намерений и надежд? Разве он не слыхал от меня, что старуха — мать и две сестры ждут меня с нетерпением в Москву? Разве ему не известно было, что я отвечал на посланный вопрос в Берлин из Москвы?
Но он не мог устоять против требования и желания Строганова? Во — первых, это, верно, не так: Иноземцев умел сделать себя приятным и от природы снабжен был средствами для этой цели; а, во — вторых, разве совесть и долг чести не требовали от товарища, чтобы он отказался от предлагаемого, если на это предложение имел гораздо более прав не он, а другой?
И какова заботливость начальства!
Оно само выбирает, само назначает человека, само узнает от него, что он желает действовать именно в том университете, где он получил образование и где он был избран для дальнейшего усовершенствования, и что же: лишь только пришла беда, болезнь, его забывают и спешат его место заменить другим! Да, этот другой понравился, имел счастье понравиться его сиятельству; а кто знает, понравился ли бы еще я? Пожалуй, могло быть и еще хуже — могло быть, что мне, и здоровому, и прибывшему в Петербург, влиятельный граф предпочел бы моего товарища.
«Слава Богу, что еще этого не случилось. Ну, пусть будет, что будет.
Всем управляет слепой случай; утешения искать негде, если не найдешь его в самом себе. Вот сюда, к себе, и обратись».
Так я рассуждал в то время. Провидения для меня тогда не существовало. Идеала Богочеловека, поправшего чрез воплощение юдоль человеческих бедствий, также не существовало.
Оставалось, конечно, одно прибежище — собственное «я». И хорошо еще, что это «я» было, по милости Божией, недюжинное и не слишком высокомерное. Оно знало себе меру.
Теперь спешить было некуда. Одно действие на сцене жизни кончилось, занавес опустился. Отдохнем от испытанных волнений и подождем терпеливо другого.
Я поместился на квартире старого товарища, всегда ассистировавшего мне при опытах над животными, помощника прозектора Шульца.
Мойер в это время был ректором и плохо ладил со студентами. Они однажды пустили ему за что — то кирпич в окно и сильно перепугали старушку Екатерину Афанасьевну.
Видно было по всему, что Мойер ждал с нетерпением срока 25–тиле — тия, чтобы уехать из Дерпта в орловское имение; клиники он по служебным занятиям ректора не посещал и предоставил почти всецело своему ассистенту, молодому Струве1 (потом профессору в Харькове).
Я принялся посещать ее, и, как нарочно, к этому времени собрались в клинике четыре интересных случая: мальчик с камнем в пузыре — редкая птица в Дерпте; огромный саркоматозный полип, застилавший всю полость носа и зева; скорбутная опухоль подчелюстной железы, величиною с кулак, и сухая гангрена от обжога всего предплечья у эпилептика.