каждою койкою и скороговоркою, нараспев, рапортует название болезни и лекарство, в таком роде, например: «Pleuritis — Tartarus emeticus gr. jjj, infus… Unc. sex; febris catarrhalis — Sles ammoniaci drach. unam, decocti altheae unc. sex» и т. п.
Обращенный лицом к лицу фельдшера (идущему, как сказано, задом наперед) идет главный доктор; он держит в руке палку; на палке надета его форменная фуражка; доктор вертит палкою, с которою вертится и фуражка, ногою притопывает в такт и припевает громким голосом с итальянским акцентом: «Сею, вею, Катерина! Сею, вею, Катерина!»
При каждой встрече с ординаторами и с посторонними доктор пускается в рассказы разных сальностей на ломаном русском языке, с постоянным повторением крепкого русского словца.
К нам, новым посетителям, доктор Флорио был, по — своему, очень любезен и беспрестанно старался выказать свои научные знания. «C'est une fievre, une inflammation de la membrane gastrointestinale»1. Это «inflam — mation de la membrane gastrointestinale», долженствовавшее свидетельствовать о принадлежности доктора Флорио к бруссеистам, повторялось на каждом шагу, и на каждом шагу слышалась ординация: «Venaesectio… ad libram unam2, десять пиявиц».
Проходит мимо старик — ординатор, в мундире и без носа.
— Остановитесь! — кричит Флорио. — Вот рекомендую вам, господа, — обращается он к нам, — статский советник Сим…; думает еще жениться и уверен, что в первую ночь исполнит свои обязанности; но это он, уверяю вас, напрасно так думает. А! Кстати, вот и другой, как видите, молодой, красивый человек, господин К…; этот ничего лучшего не знает, как проводить все время в Большой Мещанской с прекрасным полом.
И все это скороговоркою на ломаном русском языке. Приходит в женское отделение Флорио, подходит прямо к одной женщине, солдатке.
— Что, еще не выздоровела? А? — и затем, обращаясь к палатному дежурному (унтер — офицеру). — А зачем ты с нею ночью не спишь, а?.. Сейчас выздоровеет!
Ничего подобного я, верно, не увижу никогда и видел только раз в жизни; поэтому и считаю необходимым сохранить воспоминание о таком чуде — юде в моем дневнике.
Петербургский климат и мои занятия не преминули — таки повлиять на мой организм. И я опять занемог, но, слава Богу, другою, не рижскою, болезнью и не надолго. Это была, наверное, потаенная перемежающаяся лихорадка, продержавшая меня дня четыре в постели.
И.Т.Спасский, навещавший меня с другими врачами во время болез — Это лихорадка, воспаление желудочно — кишечной мембраны (франц.). Кровопускание до одного фунта крови (лат.).
ни, известил меня от министерства, что чрез неделю назначено мне чтение пробной лекции в Академии наук; я должен был сам выбрать тему. Я выбрал ринопластику; купил у парикмахера старый болван из papier mache, отрезал у него нос, обтянул лоб куском старой резиновой галоши и отправился с этим сокровищем в академическую залу, чтобы демонстрировать ринопластику по индейскому способу, модифицированному Диффенбахом.
Искусственный нос был выкроен мною из резины на лбу и пришит lege artis1. Я цитировал мои случаи в Риге и Дерпте и ссылался на Диф — фенбаха.
Впечатление, произведенное моею лекциею на молодых и старых посетителей, было, по — видимому, различное. Молодые все отзывались с большим сочувствием и похвалою; некоторые же из старых отнеслись, как мне казалось, недоверчиво к сообщенным мною фактам.
Решения из Дерпта о выборе меня в совете все еще не было. Я начал терять терпение и написал к Мойеру. Мойер долго не отвечал, а потом с обычною своею флегмою объявил мне, что «Gutes Ding will Weile haben»2, и извещал, что скоро сам приедет в Петербург. Он действительно вскоре приехал, но этим дело не ускорилось.
Уваровым Мойер остался очень недоволен, и, странно, почему — то ему более пришелся по сердцу Ширинский — Шихматовъ, тогдашний директор департамента министерства народного просвещения.
Впоследствии я слышал, что и государь Николай Павлович был очень доволен направлением Ширинского — Шихматова и за это сделал его министром.
И Мойер сказал мне однажды в Петербурге, что Уваров «ist ein Katzen — Schwanz, mann kann sich nicht auf ihn verlassen»4, a про Ширин — ского сказал: «Das ist ein positiver Mann, er ist reel»5.
Прошло еще два месяца, и я начал уже бомбардировать Мойера письмами, объявив ему, наконец, что решаюсь принять кафедру в Харькове, предложенную мне через Арендта попечителем гр. Головкиным.
Около этого времени (это было на масленице) разыгралась в Петербурге известная катастрофа с балаганом Лемана; я побежал в Обуховс — кую больницу, куда свезли до 150 обгорелых большею частию уже трупов. Из них сделали выставку в покойницкой и на дворе госпиталя для родственников погибших. Привезенные в больницу живыми были в страшном виде. Ни прежде, ни после мне не приходилось видеть у живых еще людей ожоги, достигшие такой степени разрушения. Некоторые, с совершенно обуглившейся от огня головою, жили еще по целым неделям. У некоторых вся голова, до самой шеи, представляла громадный кусок угля; от него можно было отнимать целые пласты обугленных
3 П.А.Ширинский — Шихматов (1790–1853) — министр просвещения с 1850 г., будучи на этом посту, упразднил преподавание философии в университетах.
тканей, и странно было слышать голос и произносимые слова, выходившие из куска угля.
Между тем до меня доходили слухи, что выбор меня в совете был бурею в стакане воды.
Против меня восстали преимущественно теологи. Говорили, что дерптские богословы открыли какой — то закон первого основателя Дер — птского университета, Густава — Адольфа шведского, по которому одни только протестанты могли быть профессорами университета.
Существовал ли такой закон или нет, Бог его знает; но при Николае Павловиче на него нельзя было ссылаться. Это понимали, вероятно, не хуже других и дерптские богословы.
Тем не менее, однако же, яблоко раздора было кинуто, и советские споры длились до конца февраля [1836 г.] Наконец, в марте я получил известие о моем избрании в экстраординарные профессоры.
Матушку и сестер я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход, мне казалось, был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное, слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться.
Святую 1836 г. я уже встречал в Дерпте. Незадолго до моего прибытия прибыл туда и вновь назначенный из Петербурга попечитель, гвардейский генерал — майор Крафтштрем. Я предстал пред очами этого сына Марса и был им очень любезно принят. Он приветствовал меня как первого русского, избранного университетом в профессоры чисто научного предмета. До сих пор русские профессоры в Дерпте избираемы были только для одного русского языка, и то за неимением немцев, знакомых хорошо с русскою литературою.
На этом указании, что я первый из русских и что этот первый начнет служить во время попечительства его, Крафтштрема, все это и было предметом нашего разговора в течение добрых получаса. Не надо было более получаса, чтобы узнать, какого духа новый дерптский попечитель…
Очевидно, что фронтовик до мозга костей, Крафтштрем вообще как попечитель оказался не худым человеком; мог бы быть гораздо хуже, поступив с седла на попечительство.
Он был поэтому и предметом постоянных насмешек, в виде юмористических анекдотов, изобретавшихся на его счет студентами и отчасти и профессорами. Мировоззрение Крафтштрема было действительно невозможное. Наука в его воззрении была трех сортов: полезная до известной степени, вредная, если не унять, то, пожалуй, и очень вредная, и годная, и даже необходимая, для препровождения времени и для забавы людей со средствами.
Вот как однажды Крафтштрем отнесся, с глазу на глаз, об астрономии. Это было по дороге из Дерпта в Петербург; Крафтштрем ехал вместе с профессором русского языка Росбергом, к которому имел особое доверие в то время. Лунная, прекрасная ночь; Росберг смотрит на луну, припоминает виденное им чрез рефрактор в дерптской обсерватории и начинает объяснять Крафтштрему виденные им горы и пропасти на луне.
Слушал, слушал его Крафтштрем, да потом и говорит:
— Послушайте, любезный друг, неужели вы верите всем этим бредням?
— Как! — восклицает удивленный Росберг, — да ведь это все неоспоримые факты, дознанные