этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий!
Хирургом должен быть молодой [человек] (лат.).
Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель.
И чем моложе, чем ревностнее деятель, чем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства.
Да, да «ne cerem veritus»1 Галлера, запрещавшее ему, опытнейшему анатому и физиологу, делать операции на живых людях, — это есть выражение воочию нравственного чувства.
Каждый хирург должен бы был со своим «ne cerem veritus» приступать к операции.
Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству.
Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни.
Старикашка Рюль2 был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции.
— Нет, — отвечал он.
— В таком случае, — решил Рюль, — нельзя оперировать против желания.
Все мы, молодые врачи, смеялись над пуританством Рюля, называли его козодоем, caprimulgus3 europensis, на которого он был действительно похож, hosentrompetr'oм4; говорили также про него, что он приобрел себе почет в петербургском медицинском мире только тем, что умел ловко ставить промывательные высоким особам; все это говорилось и болталось только потому, что отживший старик осмеливается вмешиваться в дела науки и искусства и вредить научным интересам.
— Так, — говорили, — дойдет, пожалуй, до того, что у больных в госпиталях надо будет испрашивать согласия на кровопускание, ставление банок и мушек.
Но все понимали, однако же, что никто бы из нас не захотел, чтобы его без спроса подвергли какой — либо опасной процедуре, хотя бы и с целью спасти жизнь. А с другой стороны, разве кто — нибудь был бы в претензии за то, что спасли ему жизнь без его спроса, подвергнув его опасной процедуре?
Я предвижу, что больной непременно, не нынче — завтра, изойдет
от кровотечения из аневризмы, подвергаю его, не спрося его согласия, операции и спасаю.
Так я и рассуждал, приступая к операции, отмененной Рюлем за то, что не спросил сначала согласия больного.
Кто прав, кто виноват?
В таких случаях только голос собственной совести может решить вопрос для каждого, и, конечно, для каждого решить по — своему.
Рюль был несомненно прав, ибо действовал несомненно по глубокому убеждению в том, что никто, больше самого больного, не имеет права на его здоровье.
Я, может быть, также прав был. Может быть, говорю, потому что не знаю теперь, был ли я тогда убежден в неминуемой опасности для больного потерять жизнь от кровотечения, и притом был ли я убежден, что опасность для жизни больного от кровотечения из аневризмы превышает опасность от операции.
Да, собственная совесть, другого средства нет, должна решать для истинно честного хирурга вопрос об операции, когда опасность, с ней соединенная, для жизни кажется ему столько же значительною, как и опасность от болезни, против которой назначена операция. Но хирург в этом случае не всегда может полагаться и на собственную совесть.
Научные, не имеющие ничего общего с нравственностью, занятия, пристрастие и любовь к своему искусству действуют и на совесть, склоняя ее так сказать, на свою сторону. И совесть в таком случае, решая вопрос о степени опасности, становится на сторону научного предубеждения. Совесть играет тут роль судьи или присяжного, основывающего свое суждение на мнении эксперта, а эксперт тут — научные сведения того же самого лица, совесть которого призвана быть судьею. Тут предубеждению дорога открыта с разных сторон.
С одной стороны, предубеждение легко проникнет в запас сведений; с другой стороны, чрез это и самая совесть легко предубеждается.
Современная наука нашла, как будто, более надежное средство против предубеждений в практической медицине — это медицинская статистика, основанная на цифре. И совести хирурга как будто сделалось легче решать без предубеждений.
Вот болезнь; от нее умирают, по статистике, 60 проц[ентов]; вот операция, уничтожающая болезнь; от нее умирают только 50 проц[ентов].
Совести не трудно, значит, решить по совести, что опаснее: болезнь, предоставленная самой себе, или операция.
Но вот загвоздка.
Во — первых, эта статистика не есть еще нечто вполне определенное и не подлежащее ни сомнению, ни колебанию; а во — вторых, почем же я буду знать, что в данном случае мой больной принадлежит именно к числу 60, умирающих из 100, а не к числу 40, остающихся в живых? И кто мне сказал, что в случае операции мой больной будет относиться к числу 50 проц[ентов] выздоравливающих, а не к 50 [процентам] умирающих?
В конце концов, нетрудно убедиться, что и эта, по — видимому, такая верная, цифра только тогда будет иметь важное практическое значение, когда ей на помощь явится индивидуализирование — новая, еще не початая отрасль знания.
Когда изучение человеческих особей настолько подвинется вперед, что каждую особь можно по надежным признакам отнести к той или другой резко обозначенной категории, а свойства каждой категории противостоять внешним и органическим (внутренним) влияниям будут известны, тогда и статистика с ее цифровыми данными получит иное значение.
Мог ли же я, молодой, малоопытный человек, быть настоящим наставником хирургии?!
Конечно, нет, и я чувствовал это.
Но раз поставленный судьбою на это поприще, что я мог сделать?
Отказаться? Да для этого я был слишком молод, слишком самолюбив и слишком самонадеян.
Я избрал другое средство, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который я составил себе об обязанностях профессора хирургии.
В бытность мою за границей я достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов.
Я убедился достаточно, что нередко принимались меры в знаменитых клинических заведениях не для открытия, а для затемнения научной истины.
Было везде заметно старание продать товар лицом. И это было еще ничего. Но с тем вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший, и кому? Молодежи — неопытной, незнакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды.
Видев все это, я положил себе за правило при первом моем вступлении на кафедру ничего не скрывать от моих учеников, и если не сейчас же, то потом и немедля открывать пред ними сделанную мною ошибку, будет ли она в диагнозе или в лечении болезни.
В этом духе я и написал мои клинические анналы, с изданием которых я нарочно спешил, чтобы не дать повода моим ученикам упрекать меня в намерении выиграть время для скрытия правды.
Описав в подробности все мои промахи и ошибки, сделанные при постели больных, я не щадил себя и, конечно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться моим положением и в критическом разборе выставить снова на вид выставленные уже мною грехи мои. Охотники, однако же, нашлись. Мой хороший петербургский приятель, д — р 3ад — лер, написал огромную критическую статью в одном немецком журнале.
В этой большой статье нашлось для меня одно полезное замечание — это русская пословица,