Попыхивая сигарой, генерал Лопес церемонно заложил руки за спину и осмотрел Дойла сверху вниз, задержав взгляд на ногах в одних чулках и рубашке без пуговиц.
– В каком чине вы были во время войны с Санта-Аной?[63] – спросил генерал, правда, сигара во рту и сильный акцент делали его речь малопонятной.
– Я был поваром, сэр, не буду врать, – поколебавшись, признался Огастас. – Но я повидал немало боев.
При этих словах генерал широко улыбнулся, показав ряд здоровых зубов. Он вынул сигару изо рта, сунул ее между губ Огастаса и по-отечески положил руку ему на плечо.
– Ты знаешь такого Наполеона, императора, а?
– Лично нет, сэр, – сказал Огастас, с радостью обнаружив, что сигара генерала, несомненно, превосходная.
– Император говорил, что армию ведет живот. Ты понял, что это значит?
Огастас не совсем понял, но ответил утвердительно.
– La liberation de Cuba,[64] – вдруг жестко сказал генерал, – тоже нуждается в поварах!
Он вытянулся в струнку и отдал честь. Огастас стал по стойке «смирно» в чулках и тоже отдал честь, а молодой офицер с кольтом – полковник Криттенден из Кентукки, как оказалось позже, – пристегнул револьвер, подошел, тепло пожал руку Огастасу и повел его на борт, где ему выдали старое мелкокалиберное ружье, синюю куртку из дешевой колючей шерсти, пару жестких походных сапог и недавно напечатанные облигации, которые можно было обменять на землю или четыре тысячи долларов наличными после взятия Гаваны. Вот таким образом Огастас Дойл попал на судно для вторжения на Кубу с Лопесом и другими авантюристами.
На следующее утро моряки с «Памперо» отдали пропитанные дегтем швартовы; их провожала восторженная толпа, в которой Огастас, как ему показалось, заметил несколько красавиц окторонок, которые во время его вчерашних скитаний хмурились, глядя на него с недосягаемой высоты. Теперь женщины бросали цветы на палубу, джентльмены в высоких цилиндрах выкрикивали воинственные лозунги, оркестр играл «Кубинскую польку», недавно сочиненную знаменитым Готшальком[65] специально для этого случая. Корабельные паровые котлы выдали необходимый в этой ситуации столб дыма, и «Памперо» направился вдаль по водам канала.
Стоя у перил кормы в кусачей синей рубахе и неудобных сапогах, Огастас смотрел, как исчезает за поворотом суетливый полумесяц города, слушал, как слабеет музыка на ветру. Он вдруг ощутил острый укол сожаления по поводу своего стремительного решения присоединиться к этой сумасшедшей вылазке на Кубу и сердцем чувствовал, что на этот раз приключения уведут его далеко от прежней счастливой и беззаботной жизни. У него никогда не возникало желания посмотреть другие части света, ему хватало Америки, но теперь было слишком поздно что-либо изменить. Ему было грустно: он не пошел знакомиться с товарищами, а следующие несколько часов стоял на корме, глядя, как мимо проплывают долины с плодородной землей, темные спины рабов на хлопковых полях, огромные, с белыми колоннами дома плантаторов, сияющие на солнце, как призрачные дворцы, пока уже в сумерках «Памперо» не выскользнул в Мексиканский залив, вспенивая и смешивая своими большими колесами бурую воду с солоноватой синей.
После нескольких дней приятного плавания они достигли острова Ки-Уэст, где на борт поднялись еще несколько человек. Потом, на рассвете, «Памперо» был отбуксирован через отмель и повернул на юг, к Кубе, которая была уже почти видна на горизонте, не дальше чем в ста милях от них. Морской воздух отвлек Огастаса от унылых мыслей, и он решил познакомиться с пестрым людом, из которого состоял экспедиционный корпус генерала Лопеса. На судно втиснулось 450 добровольцев, 125 из них были опытными бойцами кентуккийского батальона под предводительством полковника Криттендена. Остальных можно было разделить на две части: первую составляли разочаровавшиеся и полуголодные беженцы из различных европейских стран, принимавшие участие в потерпевших неудачу революциях; вторую – отчаянные парни с плоскодонок,[66] спустившиеся в Новый Орлеан по Миссисипи с необжитых равнин и принесшие с собой только жажду разрушения. Все они находились под непосредственным командованием общего штаба, состоявшего из венгерских офицеров, сражавшихся вместе с осужденным героем Кошутом[67] против австрияков и русских. Венгры производили сильное впечатление, они были дисциплинированны, не пили и соблюдали субординацию, их яркие мундиры были всегда в порядке. Самым большим недостатком венгров было то, что говорили они только на венгерском, поэтому не могли ни отдать приказ, ни понять его.
Огастас, скорый на шутку и охочий до картишек, быстро обзавелся друзьями, среди которых был молодой светловолосый офицер, отличный стрелок полковник Криттенден. Он был выпускником Уэст- Пойнта[68] и племянником бывшего губернатора штата Кентукки, молодым аристократом, поведение которого оказалось не очень благородным, – он играл в карты с командой на выданные им кубинские документы, жевал прессованный табак и ругался не хуже любого неотесанного солдата. Кроме него были еще Хайрам Прескотт и Иеремия Бингли – провинциальные джентльмены, которые лишились зубов, воюя с медведями и индейцами племени чоктоу в суровых горах Теннесси, – и капитан Зацкий, худой таинственный венгр, который оказался единственным на борту, кто имел игральные кости.
Пока «Памперо» приближался к поросшему буйной растительностью кубинскому берегу, генерал Лопес, большую часть плавания проведший в каюте, вышел в своем великолепном белом мундире прогуляться по палубе. Это был человек всяческих достоинств, и, чтобы поддержать боевой дух команды во время последних утомительных часов, он решил попрактиковаться на ней в новомодной европейской науке – френологии. С женской деликатностью он исследовал шишки и ямки на черепах команды, пытаясь определить, какими людьми они являются. Перед тем как провести эту загадочную процедуру, он заявил, что может открыть тайные стороны характера и личной истории, скрытые за их физиономиями. Большинству он красиво рассказывал о храбрости, стойкости и чести; других предупреждал об определенной предрасположенности к выпивке или ожирению; некоторым сказал, что их черепа являют что-то вроде пророчества, – по его словам, неровная поверхность, которую он нащупал пальцами, свидетельствует о неминуемой гибели.
Когда к нему подошел Огастас, генерал потратил немало времени, погрузив бледные пальцы в его грязные волосы, что показалось тому необычайно расслабляющим.
– У вас интересная голова, – сказал генерал. – Очень содержательная.
– Спасибо, генерал.
– Вы слишком любите карты и женщин, – процедил генерал сквозь зубы.
Огастас допустил, что это правда.
– Вы очень плохо готовите.
Огастас согласился и с этим. Он умел готовить только одно блюдо – тушеную фасоль с патокой и свиным жиром.
– Ваша семья, должно быть, живет морским промыслом. Правильно?
Огастас посмотрел на генерала с удивлением.
– Устрицы, – сказал он. – Мои братья, мой отец и дед, и его отец тоже, все задолго до первой войны с англичанами ловили устриц.
– Ага, – сказал генерал и снова пригнул голову Огастаса. Потом его пальцы замедлили движение и замерли, он убрал руки с черепа Огастаса и отступил. – Мне жаль, мой бедный повар, – сказал он.
– Что там, генерал? – спросил Огастас, и по спине у него побежал холодок.
Генерал по-отечески положил руку ему на плечо и нагнулся ближе.
– Никто не должен знать час своей смерти, – печально прошептал он, – поэтому я больше ничего не скажу, кроме того, что ты должен встретить ее как солдат, а не как повар.
С этими словами он отвернулся и принялся за следующего – поляка с всклокоченными волосами, который хранил неприступное молчание с самого начала похода, потому что не говорил ни на одном из представленных на корабле языков.
Френологический осмотр генерала поверг Огастаса Дойла в немедленное уныние, показавшись ему приговором к смерти. Он был готов броситься в синие воды Карибского моря, вспенивавшиеся под колесами, которые ускоряли неизбежное прибытие, но череда нелепых злоключений, обрушившихся на флибустьеров,