Вскоре Александр оставил их.
Должно быть, там, в тюрьме, хрустнуло что-то, и родилась другая мысль, — вскормили мысль стены, взлелеяла неволя, окрылила злоба дьявольскими крыльями.
Помнит этот закованный взгляд, осторожные, верные движения, которые не вскроют ни одного раздумья, не обнаружат ни одной полоски.
Все встали, верно, к цели, наперекор и прямо, какими угодно путями.
И на лице каменная улыбка:
— Все возьму, и то, чего взять нельзя.
Побратался с Огорелышевыми…
Хотел власти.
— А еще, еще чего? — заметался Николай. Вдруг закружились мысли, сердце переполнилось тихим светом, но тишина громом рассеклась, выбилось пламя из каждой кровинки, загудело, завыло, и встал среди свирепого дыма преображенный образ женщины.
Посмотрели глаза, посмотрели, как тогда, темные, в темь одиночества и бесприютности, темные, но краше и ярче всех цветов и всякой песни.
Согрели, пролили жизнь на измученное сердце.
Никогда еще не любил так, — любил, как отчаянный свою петлю.
Первые поджигающие взоры, нечаянные, такие правдивые, как сердце чистое — звезды весенние, что обещают красные дни и солнышко.
— А мне, — закричало сердце, — такую жизнь… да, жизнь, глуби ее, тебя, — ты, Бог мой!
И, повторяя имя, повторял голосом забывшегося, вознесенного сердца этот голос, эту музыку, эту песню
Песнь песней:
— Приди ко мне!
И чувствовал до ужаса близко всю ее; чувствовал, как билось ее сердце, как обнимались души и улетали…
Стукнула форточка двери.
— А чай в двенадцать, — резко прервал надзиратель, просовывая кувшин с кипятком и ломоть хлеба.
Сдавило грудь.
Проломить бы эти стены, взорвать бы на воздух эту крепость, эти камни, это железо, этих вооруженных, покорных людей — вечную стражу вечных стен!
Все мысли прыгали на острие ножа.
Пришел голодный, — рвалось — рассказывало сердце, — пришел изнемогающий, отчаянный, смерти хотел, смерти искал.
Клятву давал разбить грудь, только не жить так.
И был один путь…
А вдруг простерлись руки, протянулись к тебе, как алые тени вечернего облачка.
Она утолила твою первую жажду, Она сбила тебя с твоей дороги, Она бросила венчальный венок в твой темный омут, чтобы крутился и плыл, и ты плыл вечно, вечно — один миг.
Ты любил ее.
Но должен был уйти…
— Выгнали, — захохотал кто-то, — тебя выгнали, слышишь! И представилась ему вся эта гнусная сцена с ее отцом…
А какую тогда роль ты играл?
— Все возьму, — зашептала каменная улыбка на бесстрашном лице родного брата.
Последние капли жизни на мгновение иссякли. Опустился на табуретку. Беззащитным взглядом искал перед собой. Где-то далеко жили какие-то люди, люди о чем-то думали, чего-то желали, люди за что- то боролись…
Николай надавил кнопку.
— Скоро чай-то? — спросил раздраженно.
— Часика через два.
— А!
Прочитал правила, дотронулся до мажущихся стен, потрогал стол и табуретку, заглянул на полку, уставленную казенной посудой, осмотрел иконку Спасителя, за которой розгой грозилась прошлогодняя пыльная верба —
повернулся и стал ходить…
— Не вернется… не вернется, — напел темным голосом чужой, нелюдимый голос.
Будто чумное стадо прошло через все луга, через все пастбища его расцветшей мечты, утоптало, смутило все, что росло, хотело расти.
В коридоре так тихо стало, словно лилась с коридором его душа, только неумолимые шпоры одни мерно звякали:
— Не вернется… не вернется…
Бесшумно распахнулась дверь.
Вошел грузный начальник.
На рубцеватом суровом лице светились добрые глаза.
И, когда говорил начальник и когда обещал, чувствовалось что-то родное, и все грани, раскалывающие людей на врагов и не-врагов, казались такими ненужными, неважными и призрачными…
— Тррп-зз-трр… — робко затрепетал жестокий замок.
Бумагу пообещали к вечеру, — обрадовался Николай.
Теперь принесли чай, но кипяток уж остыл.
Попробовал заварить в кружку. Размешивал, разминал. Только ложка, пропитанная щами, распарилась.
Пил противную тепловатую бурду. И мир угасал.
Охватывала ненависть.
Ненависть не к этому начальнику, который только обещаниями кормить может, не к солдату, который тупо караулит и следит за каждым твоим движением, а к тому непонятному произволу, по которому на твою долю голод выпадает и унижения и такие желания, которые сжигают всю твою душу и не дают ей покоя.
С остервенением, с закипающей кровью пытал судьбу.
Видел издевательства, косность, самообольщения и обольщения, зверство, а над всем одно… одно страдание.
Видел, как что-то пречистым таяло на лицах в ангельском умилении, как трубили трубы справедливости и негодования, а в сердце какие-то паразитические насекомые гадили и кишели и безгранично царили в своем царстве мелочности, честолюбия.
Люди хотели быть искренними, а лгали, нахально лгали, и себе и другим, лгали хуже всякого, кого добродетельные клеймили отъявленным негодяем.
Люди хотели быть чистыми, а чернили тех, кто не подходил к их мерке, к дурацкому колпаку внешних заповедей; и коптилось людское сердце.
И для чего жил мир, и на чью потеху прыгал одинокий человек… на потеху? — на слезы и страдание
