Вечером Ваня чинно сидел в столовой со знакомым уже ему арабским изречением на стене, пил чай и открыто и простодушно, как это было ему свойственно по натуре, слушал отца, а отец точно костяшками на счетах щелкал — сухо, отрывисто:
— Заграницу тебе дали — понятно… Было бы странно, если бы не дали… Сыромолотову!.. А я бы не дал!.. У твоего Полифема берцовой кости на правой ноге нет, — вата!.. А Улисс твой хорохорится, как болван… Он изо всех сил отгребать от берега должен, а не… ерундить!.. Не принимать позы!.. Почем он знает, куда Полифем добросит камень?
— Да ведь это не первый уж камень, — пробовал объяснить Ваня. Первые, скажем, девять, что ли, не долетели, — почему же этот долетит?
— Ага!.. Не первый! Подпиши, что десятый, а то зритель этого не видит!.. И хоть он и Полифем… и циклоп, а десятого камня он так держать, как у тебя, не будет… Вот!
И быстро, как не ожидал от своего отца Ваня, он схватил тяжелое дубовое кресло, на котором только что сидел, и поднял его над головой на совершенно вытянутых руках.
— Видал?.. Это первый обломок скалы… А вот тебе десятый!
И он опустил локти почти вровень с линией плеч:
— Вот как придется десятый!
И, поставив кресло, сказал совершенно уничтожающе:
— Да ведь Полифем в это время был уже слепой!.. И только что был ослеплен Улиссом!.. Когда же он у тебя успел к этой своей слепоте привыкнуть?.. До чего прочно он у тебя стоит на каком-то тычке!.. Театральная собачка! Оперный баритон!.. А какое бы из этого одноглазого черта чудище махровое можно было сделать!.. Э-эх!..
— Да ведь это не картина, — эскиз, — пробовал увернуться Ваня, выпивая восьмой стакан. — Картина моя…
— Я знаю, что эскиз… Для мальчишки лет на пятнадцать… А тебе уж двадцать один… Дали тебе изжеванный сюжет, — тысячу двести раз этот сюжет жевали, — а ты его по-своему и взять-то не мог.
— В Академии, — тебе известно, — такие сюжеты по-своему брать нельзя… По-своему я вот буду свои сюжеты брать… — рокотнул Ваня.
— Свои?.. А у тебя они есть?.. Есть свои?.. — очень оживился отец, присмотрелся к нему и добавил решительно: — Не-ет! Ты еще глуп для своих сюжетов… глуп, как новый двугривенный!.. Ишь ты, бархатную куртку a la Гвидо Рени надел и думает, что это свой сюжет и есть!.. Свой сюжет у тебя будет, когда тебя пополам переедет!.. Колесом!.. Пополам!.. Понял?..
— Ты тогда? — удивился Ваня.
— А ты думал даром?.. Свой сюжет — болезнь… А, В, С, Д плюс обух тебе в голову!.. А, В, С, Д — это чужое, как у всякого Чичкина, а обух тебе в голову — это уж твой сюжет… Неотъемлемый, оригинальный… Пока яблочко не зачервивеет, — до Ильина дня не поспеет!.. А своего червя не заводится, — поди хоть на базаре купи, — только чтобы был!.. Без блина не масленица, без червя — не художник!.. Этого тебе в Академии не говорили?
— Не говорили, — буркнул Ваня и добавил: — А ты это в Академии говорил?
— Я?.. Я многое говорил…
Ваня вздохнул, около лица помахал платочком и, налив себе еще какой-то стакан, заметил бездумно:
— Должно быть, там об этом забыли…
— Забыли?.. Гм… И хорошо, что забыли!.. И очень хорошо, что забыли! — весело как будто сказал отец, но веселость эта была явно злая. — Что бы всяким недоноскам и делать, если бы они все помнили?.. В этом-то их и счастье, что скоро забывают… Не удивлюсь, если и меня забыли, нисколько не удивлюсь! Нет!
И посмотрел с явным вызовом на сына, но Ваня молчал.
— И не удивлюсь, и не опечалюсь, и даже… даже и рад этому не буду! — добавил с силой отец и ударил перед собою по воздуху указательным пальцем. — Потому что и радость даже в таком случае, как если тебя забыли, глупое чувство, — понял?.. Разве я картины писал и выставлял, чтобы меня хвалили?.. Я их писал, потому что хотел писать, а выставлял, чтобы их покупали… Миллионов мне не надо, и сотен тысяч не надо… И того, что у меня есть теперь, мне за глаза довольно, — на кой же мне черт выставляться, скажи?.. Чтобы тебе наследство сдолбить?
— Зачем мне наследство? — усмехнулся Ваня вполне добродушно.
— То-то… Большого наследства не жди… И никакого не жди!.. Ничего! Все постараюсь прожить… до копейки!..
— Я уж получил от тебя наследство, — просто сказал Ваня, — чего мне еще?
И с явной целью переменить разговор добавил:
— Теперь что ни выставка, все новое слово в искусстве…
— Кубизм? — быстро спросил отец.
— Кубизм устарел уже… Теперь лучизм…
— Это… где-то в журнале я видел какого-то косоротого и оба глаза на одной правой стороне… и, кажется, подписано было: 'Автопортрет лучиста такого-то…' Забыл фамилию… Нет, — не выходит у наших! Вот французы на этот счет мастера!.. То растянут, например, девицу аршина на три и толщиной в вершок, и без грудей, конечно, и замажут зеленой краской, одна 'революция' в искусстве!.. И журналисты ругаются, и наемные критики хвалят, и публика ломится на выставки… Потом ту же несчастную девицу сверху и снизу сплющат, как бомбу, и замажут розовым, — другая 'революция' в искусстве, и опять публика ломится… Там это умеют делать. Поедешь увидишь…
— Тебя послушать, — никакого резкого перелома в искусстве и быть не может, — улыбнулся Ваня.
— Как не может? — вскинулся отец. — Может! И очень может! Это когда влезет в него дикарь!.. Очень просто!.. Вопрется, исказит все, изгадит, изломает, исковеркает, искалечит и прокричит во всю свою луженую глотку: 'Новая эра!..' Разумейте, языцы, и покоряйтеся!.. Разве может дикарь не орать? Какой же он тогда будет дикарь?.. А что сам о себе орет, — это тоже по-его радость творчества и подъем!.. У него и на это есть оправдание!.. Ору, потому что ломаю и гажу!.. Ак-ком-пане-мент!..
— Так, может, и вообще, по-твоему, нет искусства? — сказал вдруг Ваня серьезно.
— Как нет? — поднял брови отец.
Ваня подумал, не налить ли еще стакан, но вспомнил, что воды уже нет в самоваре, и, отставив стакан, ответил:
— Если оно, по-твоему, не может измениться, то выходит, что его и нет, то есть, что оно не нужно совсем… То есть, если человек изменяется, а искусство не хочет изменяться, то человек его бросит и пойдет дальше один, без лишнего балласта… как легче…
— Ага!.. — еще выше поднял брови отец. — Значит, если нельзя выдавать за портреты кучу обрезков водосточных труб, то вывод из этого: нет искусства?.. Нет, из того можно сделать другой вывод!.. И я его сделал!..
— Какой? — просил Ваня.
— И я… его… сделал!.. — сузил до мелкой горошины и без этого небольшие глаза отец.
Но потом вдруг вспомнил что-то и, вскочив с неожиданной легкостью, подошел, распахивая полы халата, к столу направо, где лежали какие-то книги и папки, проворно достал там сложенную вчетверо газету и пенсне, без которого не мог уже читать при лампе, перевернул — оказалось 'Новое Время' — и прочитал раздельно:
— Вот… 'Аберг — студент Сыромолотов (решительная борьба)'. Это… наш однофамилец?.. Ты не знаешь?
— Гм… — нерешительно крякнул Ваня; посмотрел на тугую свою левую ладонь, на отца, который уже снял пенсне и стал прежним, пристально ожидающим, еще раз крякнул и сказал наконец, катая хлебный мякиш: — Это я, конечно…
— Та-ак!.. Ты?.. До-га-ды-вался я…
Постучал старик по столу ногтями пальцев, шумно перевел дыхание, точно поднялся на третий этаж, и добавил неожиданно тихо: