разговоре с ним готов был называть его, как любой бывший студент Академии художеств, по имени- отчеству — Алексей Фомич…

Раза три было это, что он как бы по какому-то совсем постороннему делу медленно проходил по улице, где жил, на Большом Плане, его отец, то есть Алексей Фомич Сыромолотов, и даже заглядывал в окна, еще медленнее ставя ноги, но зайти все-таки не решился. И только когда окончательно назначил себе день отъезда, в этот день, в сумерки, нерабочее время для художников, — звякнул щеколдой калитки Алексея Фомича.

Кутаясь в теплый платок, отворила ему Марья Гавриловна, но, хотя и улыбалась приветливо, не сказала: 'Пожалуйте, Иван Алексеич!' серебристо-певуче, как говорила как-то прежде.

Она была в нерешительности: ведь слышала это 'Вон! И навсегда!', и Ваня, осторожно отстранив ее, без приглашения вошел в дом.

Он снял пальто и шляпу в передней, действуя именно так, как если бы зашел не к отцу, а к художнику большой авторитетности, с которым очень хотелось ему перед своим отъездом поговорить о кровном для себя деле, — о живописи.

Он вполне был убежден, что Алексей Фомич, как обычно в сумерки выходивший из мастерской и стоявший у окна, наблюдая улицу, его видел и знает, что он неторопливо, как было ему свойственно, разделся в прихожей.

Все-таки, слегка кашлянув басовито на случай, если бы это было не так, Ваня постучал в дверь столовой и оттуда услышал знакомое отцовское:

— Войди!

Алексей Фомич действительно стоял у окна.

— Что ты? — спросил он, когда вошел Ваня.

Головы к нему он не повернул, — смотрел на улицу.

— Уезжаю сегодня с ночным, — прогудел Ваня.

— А-а… Так.

Чтобы о чем-нибудь начать разговор, Ваня сказал:

— Прикрыли пансион этого… доктора Худолея, — так что оставляю дом свой пустой.

— Что же ты, в сторожа к себе пришел меня приглашать?

— Нет, нанял уж старичка одного, — невозмутимо ответил Ваня. — Он же и дворник будет… А что из этого выйдет, когда-нибудь увижу, когда приеду.

— Гм… А если он тебе по нечаянности пожар в доме сделает, то можешь и ничего не увидеть, — сказал Алексей Фомич без всякой едкости в голосе, однако не поворачивая головы.

— Все может быть, конечно, — согласился Ваня.

Тут он хотел как-то перейти к тому, зачем пришел, — к его картинам и к его живописи вообще, но почувствовал, что сразу сделать этого нельзя, надо как-нибудь подготовить переход, спуститься (или подняться) к нему незаметно для оскорбленного так недавно в своем святом большого художника, и он сказал об Иртышове, что слышал от Худолея:

— Приходил пристав в мой дом, чтобы арестовать этого самого прохвоста, фамилия которого неизвестна, а псевдоним — Иртышов, но так как я его выгнал тогда же, в тот же день, как он себе подлость позволил, то… Куда-то будто бы он из города удрал, — так что полиция его ищет, но пока не нашла.

— Ищет все-таки? Гм… Скажите, пожалуйста! — не повышая голоса, отозвался на это Алексей Фомич и добавил: — Подлецов наша полиция всегда очень неудачно ищет, зато порядочных моментально находит.

— Да, вот, насчет порядочных, — очень живо подхватил это замечание Ваня, довольный тем, что какой-то разговор у него все-таки завязался. Доктор Худолей всех пациентов своих развез по домам, но оказалось, что одному все-таки некуда было ехать, — ну, вообще некуда, — его только что перед этим из тюрьмы на поруки выпустили, нашли, что не все у него на чердаке в порядке… Это архитектор бывший, некто Дивеев… Пришлось мне с ним возиться несколько дней. Наконец, вот только сегодня утром его отправил на Южный берег: будто бы там у него какие-то близкие люди есть.

— Он у меня был? — спросил Алексей Фомич.

— Был, и больше всех возмущался тогда этим мерзавцем. А что касается картины твоей, то поражен был ее техникой, — мгновенно придумал Ваня.

— Так что сумасшедшим я, значит, угодил, хотя и возмутил мерзавца? Какой же можно сделать из этого вывод?

Алексей Фомич повернул теперь голову к Ване, будто и всерьез ожидая от него ответа, Ваня же почувствовал, что вот именно теперь он может сказать о том, чем был полон все последние дни, и он начал прямо, с себя:

— Какой вывод? Должно быть, тот, какой сделал я, а я все-таки не сумасшедший и тем более не мерзавец… Я поражен этим, — говорю очень точно: поражен! Могу так сказать, — ведь мне от тебя ничего не надо: ни наследства, ни, как бы это выразиться, — очень хороших отношений, что ли… Я тебе — не ровня, скажу это прямо, — куда уж мне! Ты меня ругаешь, — может быть и стоит, — я даже убедился в последнее время, что стоит, потому что у меня чего-то твоего нет…

— Очень многого нет! — резко перебил Алексей Фомич.

— Вот именно, — очень многого, — схватился за эти слова Ваня, — а между тем, — чем же еще я и хотел бы стать, как не художником?

— Врешь! — почти крикнул Алексей Фомич. — Врешь! Не хотел и не хочешь!

— Вот тебе раз! — удивился Ваня. — Как же так не хочу?

— Не хочешь, — вот и все объяснение! Не прямо идешь к цели, а мыслете ногами пишешь, — петляешь, как заяц, — плывешь с заходом во все встречные порты, вот что я тебе должен сказать!.. Силы наел много? — Отбавь! Знаешь персидскую сказку о Рустеме и Зорабе? Что Рустем со своей силой сделал, помнишь? Половину ее какому-то волшебнику или духу отдал на сохранение, вот что! А зачем отдал? — Чтоб она ему не мешала, — вот зачем. А ты чем занялся? Удвоил ее гимнастикой? Зачем? За двумя зайцами погнался? Может быть, ты этого зайца, который повиднее собой, и поймал, я не спорю, не отрицаю, глупо было бы и отрицать, когда ты мне, мне, Рустему, чуть позвоночника не сломал, но что касается другого зайца, то — он пока еще в почтенном от тебя отдалении скачет.

Проговорив это, если и не с привычным для себя подъемом, то, быть может, потому, что в сумерки неудобно блистать яркостью даже мысли, Алексей Фомич начал закрывать ставни.

Марья Гавриловна вошла с зажженной лампой, как только Алексей Фомич прикрыл последнее окно, — конечно, у нее уж все было готово. Поставив на стол лампу, она спросила:

— Самовар сейчас подать или попозже?

— Если готов, то что же вам с ним делать? — спросил ее в свою очередь Алексей Фомич, и она вышла и тут же внесла бурлящий самовар на пятнадцать стаканов.

При свете лампы Ваня пристально вглядывался в лицо пожилого, но такого еще мощного художника, не только не истратившего себя, но шагнувшего далеко вперед даже за два-три последних года. Зораб как будто хотел отыскать в Рустеме этот неиссякающий родник творчества, для которого не нужны оказались никакие нажимы извне: била струя все шире и шире, все чище и чище, как-то сама по себе, не нуждаясь ни в чьем одобрении… А он, — которого так одобряли профессора Академии, который так много как будто и видел и усвоил в бытность свою за границей, почему-то все время топтался и топтался на месте.

— Скачет в почтенном от меня отдалении? — повторил слова отца Ваня. Да, это и я почувствовал, когда побывал в твоей мастерской… Нет техники!

— А у кого ее нет, тот говорит, что она и не нужна совсем, подхватил Алексей Фомич. — Дескать, на черта какая-то техника, когда нужно дать намек? Теперь народ пошел умный, — с одного намека все поймет: сам про себя дорисует и допишет, а техника — это отсталость, провинциализм, сущая ерунда!.. Знаешь, что тебе надо бы делать, — вдруг воодушевился он: — Сочетать, вот что! Со-че-тать, а не разъединять в себе силача и художника, — вот что ты должен делать! Ты — Зораб, но я-то ведь Рустем, а ты забыл об этом, когда мне свой дурацкий вопрос задал… Влей свою Зорабову силу в искусство, а не в то, чтобы Рустему непременно сломать хребет!.. Какого кентавра победил Геркулес? Кажется, Нессуса?.. А ты дай картину в пять этих моих стен длиною, — дай сотню Геркулесов с их палицами и сотню кентавров… и кентаврих, кентаврих тоже, — непременно кентаврих и тоже с палицами в руках, и с луками, с колчанами

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату