себя, но и для нее тоже. И она вошла вслед за ним, чего он даже и не заметил.
Картина висела на правой стене от входа, чтобы свет из окна сливался со светом от восходящего солнца, и не броситься в глаза Наде Невредимовой она не могла, конечно, и не остановиться перед ней как вкопанная Надя не могла тоже.
Окно в мастерской Сыромолотова было широкое, трехстворчатое, с занавеской, которую можно было очень быстро раздвигать и сдвигать. Перед тем, как выходил он отворять двери, свет в мастерскую шел только через треть окна, ближайшую к картине, а день выдался неяркий, облачный. 'Майское утро' как бы впитало в себя половину света, шедшего с надворья, остальной же свет рассеялся по большой мастерской.
Когда шла сюда Надя, несколько раз поднимался преддождевой ветер и крутил столбами уличную пыль, так что приходилось прикрывать глаза рукою, а тут, в тишине, раскинулся перед нею зачарованный первыми утренними лучами сад, и такая же, как она, только что входящая в широкую жизнь девушка раскрыла перед ним изумленные, завороженные глаза.
Не отрываясь от картины, Надя сделала несколько шагов назад, чтобы охватить ее всю вбирающим взглядом, и замерла, забыв как-то сразу о художнике, стоявшем к ней спиною. Как будто сама она и не здесь стояла, а там, в окне старенького мезонина, а сад перед нею был дедовский сад, каким он вошел в ее душу в детстве, который сроднился с нею, как она с ним.
В ее детской хрестоматии были стихи Фета:
Я пришел к тебе с приветом,
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало;
Рассказать, что лес проснулся,
Весь проснулся, веткой каждой,
Каждой птицей встрепенулся
И весенней полон жаждой...
Тысячу раз в своей недолгой жизни приходилось ей вспоминать эти стихи, и вот теперь она их вспомнила снова, но так, что каждое слово в них, как бы воплощаясь, проходило через эту картину, насыщалось в ней слегка алым светом, пропитывалось бодрящей сыростью воздуха и возвращалось к ней снова, и вдруг они все, озаренные и живые, затолпились около нее, эти слова, заполняя расстояние между ней и картиной, и время уже не владело ею, и о том, что она стоит в мастерской художника, к которому пришла за обещанным этюдом, она забыла.
Но не забыл об этом сам художник.
Допустив оплошность, не сказав ей: 'Подождите здесь', то есть в гостиной, в которой, правда, не бывало никаких гостей, Сыромолотов счел уже совсем неудобным выпроводить ее, юную, из мастерской, когда она вошла уже вслед за ним, а потом вновь вздумал бегло пересмотреть несколько этюдов и эскизов, разложенных на столе, - не переменить ли решение, не дать ли какой-нибудь другой вместо намеченного. И когда, наконец, действительно отложил в сторону эскиз картины, а вместо него выбрал небольшой, более поздний этюд, то обернулся.
Первое, что он увидел, были крупные слезы, медленно катившиеся по лицу девушки.
- Вы что? - быстро спросил он, произнеся это как одно слово.
Как бы в ответ на это, слезы у Нади покатились чаще, и она сама заметила это и нервно начала шарить в своем ридикюльчике, доставая платок.
- Что такое? Плачете? Почему? - забеспокоился Сыромолотов и, сделав к ней два-три шага, стал с нею рядом.
- Нет, я... я ничего... я так... - по-детски пролепетала Надя, и художник ее понял.
Она была первая, которой он нечаянно показал свою картину, и вот...
- Отчего же вы плачете? - спросил он ее, понизив голос.
- От радости, - шепотом ответила она, пряча конфузливо обратно в сумочку свой платок.
И чрезмерно строгого к себе и сурового к людям, к публике вернисажей, старого художника растрогало это вдруг до того, что на своих глазах он тоже почувствовал слезы. Он наклонил к ней голову и по-отечески поцеловал в лоб.
Потом он стал с нею рядом, чтобы посмотреть и самому на то, что вызвало слезы на глаза первой из публики.
С ним уже часто случалось это раньше, произошло и теперь: когда возле картины его на выставке толпились не равнодушные зрители, не снобы, считавшие основным правилом хорошего тона ничему не удивляться, не менять скучающей мины на своих жирных лицах, что бы они ни увидели, как можно скорее обойти всю выставку и уехать, - когда на нее смотрели подолгу, явно восторженно, он вырастал в собственном мнении о себе, он переживал снова тот подъем, без которого невозможно творчество. Картина его тогда вновь возникала перед ним во всем обилии деталей, не сразу ведь найденных и капризно иногда ложившихся на холст; он переживал ее тогда снова так, как это было с ним только в мастерской, один на один с тысячами трудностей, которые он побеждал, десятки раз отбрасывая то, что возникло в нем, пока не находил, что было нужно.
Картина жила. Картина мыслила. Картина говорила языком, понятным для начинающих жить широкой жизнью. Это была победа, - сладость победы.
Но горечь все-таки таилась в нем, и это она нашла первые слова, которые медленно и тяжело слетели с его языка:
- Когда тренер выводит на беговую дорожку лошадь и на нее вскакивает жокей, и она потом мчится среди других по кругу, то всем видна, конечно, ее борьба... Но вот она выдвинулась вперед на голову, на корпус, на десять, на двадцать корпусов и, наконец, рвет ленту, приходит первой, - то это ведь бесспорно, это явно для всех, это - торжество и лошади, и жокея, и тренера, и хозяина конюшни: работа их не пропала даром!.. Никаких кривотолков при этом быть не может: ясно, как солнце... А картина...
- Поймут, все поймут! - горячо перебила его Надя, совершенно непосредственно дотронувшись до его руки своею. - Как можно этого не оценить сразу, с первого взгляда!
- Это вы, может быть, потому так говорите, что сами занимаетесь живописью, а? - вдруг возникла в нем неприятная почему-то ему догадка, но она возразила с большой живостью:
- Я? Нет, что вы! Рисовала, конечно, на уроках, в гимназии карандашом, как все, с гипсовых фигур, а красками - нет! Только завидовала этому, а сама не решалась.
Ему хотелось спросить, что же именно так понравилось, так тронуло ее в картине, но он вспомнил, что слышал у Кунов и что расстроило его на весь остаток вчерашнего дня, и спросил:
- Продаются уже телеграммы?
- Какие телеграммы? - удивилась она.
- Значит, не выпущены еще? Впрочем, пожалуй, и действительно еще рано.
- О чем телеграммы? Что-нибудь случилось?
Он наблюдал, как она глядела теперь встревоженно ожидающими, совершенно круглыми глазами, в которых не осталось вдруг и тени слез.
- Как же не случилось, - сказал он. - Мир велик, и в нем каждую секунду случается что-нибудь чрезвычайное.
- Что же именно? Что?
- Я слышал, - говорили вчера в одном доме сведущие люди, - что убит австрийский наследник престола где-то там, в Сараеве...
Сказав это выразительно и вескими, как ему казалось, словами, Сыромолотов совершенно неожиданно для себя увидел, как она просияла вдруг.
- Здорово! - совсем по-мальчишески отозвалась она. - Вот это здорово!
- Позвольте-с, как же так 'здорово'?.. Ведь это не кто-нибудь, а наследник престола, вот-вот мог бы быть императором, поскольку Франц-Иосиф уже мышей не давит!
- Кто убил его? Я поняла это так, что революционеры, но, может быть...
- Хотя бы и так, что из того?
- Революционеры, значит? - и она чуть было не захлопала в ладоши.
- Гм... Театр! - сказал Сыромолотов теперь уже сурово, как это было для него обычно. - Мне говорили, что это угрожает войной, а вы - 'здорово'!