плескались утки, крякали. Петух с рубчатым гребнем, как дежурный по станции в красной фуражке, важно прошагал, печатая строевым. Саксауловые сойки кружились над проволочным забором, над контрольно- следовой полосой, возле плуга, бороны и «Беларуси»: отрядные трактористы вчера вспахивали и боронили КСП. Шофер гремел ключами у гаража, в трусиках и сапогах. За баней суховей трепыхал на веревке выстиранные гимнастерки, надувал их — едва повесили, уже сухие.
Ветру здесь раздолье, преград нет, как задует с предгорий Копет-Дага, расплывчато синеющих на сопредельной стороне, так и пройдет пустыню насквозь. А в городе ветру нужно ломиться, прокладывать себе дорогу. Мы с Лилей любили гулять по Звенигороду, взявшись за руки и преодолевая лобовой сивер.
Любили мы и ездить в Москву. «Соскучилась по столичному шуму и бешеному ритму», — говорила Лиля, и мы уезжали на воскресенье: слушали многоязыкий гомон толпы, с толпой спешили по тротуарам и переходам, смотрели на неоновую пляску, на световые столбы, поднимающиеся в морозном вечере как продолжение железных столбов. Утомленная, Лиля говорила: «Сыта Москвой» — и мы возвращались в тихий, малолюдный, дремотный Звенигород.
А познакомился я с Лилей в поликлинике. Я видел ее в городе и раньше, знал, кто она, а тут очутился рядышком на стуле в очереди к одному врачу и с одной болезнью — гриппом. Я сел, высморкался, Лиля чихнула. Я сказал: «Будьте здоровы». Она поблагодарила кивком. Снова чихнула. «Будьте здоровы». Она сказала: «Между прочим, воспитанные люди стараются не замечать, когда кто-нибудь чихает, или прольет на скатерть, или еще что-либо…» Я сконфузился, но из поликлиники мы вышли вместе. Вирусный грипп, подаривший мне Лилю, перевернувший мою судьбу!
Из динамика заголосили частушечницы: «Милай мой — тракторист, чтой-то он не речист». А, очевидно, магнитофоном завладел Корольков.
В беседку заглянул Стернин:
— Салам алейкум, рахат лукум.
И осекся, приложил палец к губам — дескать, молчу, молчу, — попыхтел сигаретой, ушел. Я тоже встал. Попытаюсь уснуть, хотя уже опух от сна. Ночью поднимут на службу. Да, жизнь входила в прежние берега. И следовательно, нужно было думать о письмах Лили и Федора и об ответе им. Ну что ж, Лиле можно написать: «Здравствуй, дорогая Лиля! Получил твою весточку, благодарю. Рад, что ты жива-здорова, рад твоим спортивным успехам. И у меня наметились успехи. Спешу поведать о чрезвычайном событии в моей жизни…» И далее, не разглашая военной тайны, рассказать о поимке нарушителя. Такое письмо подействует? Можно его написать?
В полночь дежурный по заставе потормошил меня. Я сполоснулся под краном, оделся, дежурный выдал мне и младшему наряда автоматы, снаряженные магазины, следовой фонарь, ракетницу, телефонную трубку. Я доложил ему о готовности наряда, он доложил об этом Курбанову.
В канцелярии замполит отодвинул конспект, недопитую пиалу зеленого чая, подошел к нам, проверил автоматы, боеприпасы, экипировку.
— Больных нет? Можете нести службу?
— Можем, товарищ старший лейтенант.
Замполит сказал:
— Приказываю выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик. Вид наряда…
Знакомые слова произносились с акцентом, как бы усекавшим их, на смуглой щеке подергивался шрам — мета волка, заскочившего в юрту чабана Курбанова, где на кошме ползал девятый по счету ребенок, волк укусил и, преследуемый аулом, побежал меж юрт и плоских глинобитных домишек.
— Вопросы есть?
— Никак нет, товарищ старший лейтенант.
Дежурный вывел на двор, к месту, где заряжают оружие. Мы положили автоматы, сняли с предохранителя, передернули затвор, спустили курок, поставили на предохранитель, присоединили магазин.
Младший наряда потягивался, зевал, закидывая автоматный ремень на плечо:
— За тридцать минут подымают… Эх, жизня наша пограничная…
— Засоня, — сказал дежурный.
У ворот уже стоял «газик». Мы с напарником залезли, машина покатила. Молчали, смолили сигаретами, водитель насвистывал, он высадит нас у стыка и повернет на заставу. Лучи фар прыгали перед «газиком», рассекая ночь. Мы вылезли из машины, подключились в розетку, дали знать дежурному, что прибыли, и зашагали вдоль контрольно-следовой полосы, рассекая ночь лучом следового фонаря, сильным, как у автомобиля. Ночь рассекал и гигантский луч прожектора, в его голубом трепетном свете мельтешили насекомые, иногда под луч попадало зверье, глаза лис и волков горели красным огнем, джейранов, архаров и зайцев — зеленым.
Я шел позади напарника, вглядывался в бороздки КСП, аккуратные, гладкие, ни следочка. Волнистые гребни барханов, похожие на КСП, дымились под ветром. Он дул сбоку, сбивая с размеренного шага. Ох уж эти ветры! Дуют, не ведают передыху, то гармсили, то афганец, высвистывают, воют, гудят, ревут, но никогда не дуют ровно. Сухостью и пламенем веет от них, они безжалостно жгут людей, зверье, растительность. Весной на заставе разбили яблоневый сад, поливали, ухаживали — налетел афганец, намертво опалил листочки, пришлось яблони заменять тополями.
В барханах — шакальи стенания. Из куста выползла змея, поодаль — другая: ночь, охотятся. Мохнатые звезды, каких нет в России, струились, переливались, временами по небу чиркала падучая.
На зубах похрустывал песок, под подошвами — песок. Ну, идти по нему — это не бежать. Как бежали в субботу. Суббота — тяжелый день, а не понедельник. Дело прошлое, но действительно было нелегко. Мышцы и посейчас болят, ноет поясница. Вспомнил о субботе и захотел пить, рефлекс какой-то. Снял с пояса флягу, хлебнул из горлышка.
Мы обследовали полосу, залегли в расселине, под саксаулом. Зашипел барханный кот, отпрыгнул мордастый разбойник. Юркали ящерицы, шмыгали мыши. Над нами — тучи москитов, но на три часа, пока не выдохлась мазь, они не страшны. Потом, конечно, дадут прикурить.
— Клонит ко сну, спасу нет, — прошептал младший. — Служба наша пограничная, ох-хо-хо…
— В наряде разговариваешь? Умолкни.
Он умолк, но зевал с таким смаком, что казалось: демаскирует нас, нарушитель засечет этот смак. Я всматривался в темь, вслушивался в звуки, и во мне поднималось раздражение против этого рыхлого, сонливого, равнодушного к службе солдата. Разве в наряде до сна? Востри ухо и глаз, не прозевай! Ну, придем на заставу, я ему выдам. По завязку.
На границе было спокойно, на сердце — нет. Когда я в наряде, то напряжен, взвинчен, ожидаю самое нежданное. Так меня приучили командиры, я верю им. В субботу убедился на практике: граница полна неожиданностей. Зевать не приходится. И в прямом и в переносном смысле.
Мы вставали, осматривали сигнальную систему и полосу, вновь залегали и вновь шли по участку. На рассвете доложили дежурному по телефону, что службу заканчиваем и возвращаемся на заставу. Ветер с юга усиливался, бил порывами, гнул кусты, взвихривал песок, поднимал в небо. Воздух стал мутным, солнце над горизонтом — расплывшееся, тусклое. Нас ослепляло песком, сбивало с ног шквалом. На заставу добрались пропыленные до косточек.
После завтрака из санчасти позвонил капитан Долгов. В дежурку, где коммутатор, набилось народу: замполит Курбанов, Кира Васильевна с детьми, старшина, солдаты. С капитаном разговаривали жена и замполит. Жена, раскрасневшаяся, подрагивающим голосом говорила в трубку:
— Как ты, Ваня? На поправку? Не обманываешь? Я приеду в отряд, проведаю. Не надо, сам скоро заявишься? Нет, приеду! Целую тебя. И Гена с Аленкой целуют. Трубку вырывают. А? Слушаются, слушаются. Поправляйся, дорогой. Целую, целую…
Замполит говорил:
— Салам, Иван Александрович! Как ты? В норме? Когда вернешься домой? Вся застава ждет. Дела как у нас? В норме. А-а, конечно, конечно… Что? Ну да… И Рязанцев, и Стернин, и Шаповаленко, и Владимиров… Пришли в норму, службу несут. Правильно, согласен. Хоп, хоп!