Я встала и взяла его за руки, думая о том, увидимся ли мы снова. Этот долгий и медленный отлив был таким мучительным! А позади оставалась широкая полоса покинутого, опустевшего берега.
Во второй половине дня я открыла вторую сумку Эпафродита, любопытствуя, что он подобрал для меня на сей раз. Это Писание называлось Кохелет, или Екклесиаст. Некоторые места в поэтической рукописи, наиболее созвучные нынешней ситуации, были подчеркнуты, но я начала читать сначала, поскольку текст показался мне целостным.
«Я, Екклесиаст, был царем над Израилем в Иерусалиме; и предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом…»[14]
Автор стремился к знанию, богатству, удовольствиям и великим свершениям, в итоге же постиг, что все его желания — не более чем суета.
«Конец дела лучше начала его; терпеливый лучше высокомерного.
И обратился я и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них».[15]
Так было с Цезарем в сенате, этого сейчас дожидаемся мы здесь, в Александрии.
«Время и случай для всех их».[16]
Но что еще я могу делать, кроме как ждать, положившись на время и случай? Ближе к вечеру, когда солнечные лучи падали на окна косо, отчего в комнатах возникали длинные диагональные полосы света, я вдруг почувствовала себя невероятно одинокой. Цезарь мертв, Цезарион бежал, мои приверженцы отосланы туда, где безопаснее, Антоний не в силах больше бороться. А я стою здесь, всматриваюсь со стен в окрестности и готовлюсь к штурму.
«И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: „нет мне удовольствия в них!“, доколе не померкли солнце, и свет, и луна, и звезды, и не нашли новые тучи вслед за дождем.
В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно…
И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы… Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы — доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.
И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его.
Суета сует, сказал Екклесиаст, все — суета!»[17]
День кончается. Солнце клонится к закату. Октавиан приближается. Пользуясь роскошью одиночества, оплакиваю заходящее солнце.
«Конец дела лучше начала его».
Нет, никогда.
Екклесиаст не прав.
Антоний нашел меня сидящей в потемках. Солнце село, истаял пурпур заката, и меня окружала ночь.
— Что тут такое? — воскликнул он. — Ламп, что ли, нет? Почему сидишь в темноте?
Он выбежал из комнаты, принес лампу и посветил мне в лицо.
— С тобой все в порядке? — Антоний обеспокоенно заглянул мне в глаза.
— Да, — ответила я. — Просто присела и задумалась.
— Глубоко, видать, задумалась, если не заметила, как стемнело.
— Так, надо было поразмыслить.
И это было правдой: когда смиряешься с неизбежностью, после первого приступа сожаления и горести приходит спокойствие.
— Что тут? — Он потянулся и взял свиток, развернувшийся, как длинная лента.
— Философские стихи. Эпафродит принес вместе с отчетами казначейства.
Антоний хмыкнул, зажег еще несколько светильников и углубился в чтение.
— Странный все-таки человек этот Эпафродит, — промолвил он через некоторое время. — Цифры с одной стороны, поэзия — с другой. Но тот, кто написал это, кем бы он ни был, смотрит на жизнь неверно. — Антоний покачала головой. — Бедный.
«Это мы бедные, — хотела сказать я. — Ты не понял, что это про нас?»
Антоний снова хмыкнул.
— Знаешь, а вот на сей счет он, пожалуй, прав.
— Насчет чего?
— А вот, послушай:
«И так иди, ешь с веселием хлеб твой, и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим.
Да будут во всякое время одежды твои светлы, и да не оскудевает елей на голове твоей.
Наслаждайся жизнью с женою, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе Бог под солнцем на все суетные дни твои; потому что это — доля твоя в жизни и трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем.
Все, что может рука твоя делать, по силам, делай…»[18]
Тут он говорит верно: это все, что мы можем делать.
Надо же, Антоний нашел даже в этом мрачном тексте счастливые строки. Он положил свиток, взял меня за руки и заставил встать. Мы молчали и просто стояли, прижавшись друг к другу.
Мы были вдвоем на крепостной стене, никого, кроме нас, и с нами наша любовь — истинная, глубокая и неизменная.
— Дорогая, давай последуем совету Екклесиаста и выпьем немного вина, — сказал Антоний и отпустил меня, чтобы взять кувшин и чаши.
— Чтобы возвеселилось сердце? — спросила я.
— Воистину так, — ответил он, наполняя чаши.
Таков Антоний: и в обыденности, и в невзгодах он всегда умел отыскать радость. И даже сейчас его чары не помрачились.
— Посланец Октавиана, госпожа, — доложил Мардиан, заглянув из-за угла резной ширмы слоновой кости в мой рабочий кабинет.
Он произнес это обыденным тоном, и никто не заподозрил бы, что мы сгораем от нетерпения в ожидании новостей. Хоть каких-нибудь новостей о происходящем.
Я встала.