знакомым, он стремился быть человеком…
Таня жила в соседней комнате. Дочка болела, выздоравливала и снова заболевала.
Мой друг Бернович говорил:
— К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной — как писать?
Я в ответ заявлял, что главные проблемы — неразрешимы. Например, конфликт отцов и детей. Противоречия между чувством и долгом…
У нас возникала терминологическая путаница.
В конце Бернович неизменно повторял:
— Ты не создан для брака…
И все-таки десять лет мы женаты. Без малого десять лет…
Татьяна взошла над моей жизнью, как утренняя заря. То есть спокойно, красиво, не возбуждая чрезмерных эмоций. Чрезмерным в ней было только равнодушие. Своим безграничным равнодушием она напоминала явление живой природы…
Живописец Лобанов праздновал именины своего хомяка. В мансарду с косым потолком набилось человек двенадцать. Все ждали Целкова, который не пришел. Сидели на полу, хотя стульев было достаточно. К ночи застольная беседа переросла в дискуссию с оттенком мордобоя. Бритоголовый человек в тельняшке, надсаживаясь, орал:
— Еще раз повторяю, цвет — явление идеологическое!..
(Позднее выяснилось, что он совсем не художник, а товаровед из Апраксина Двора.)
Эта невинная фраза почему-то взбесила одного из гостей, художника-шрифтиста. Он бросился па товароведа с кулаками. Но тот, как все бритоголовые мужчины, оказался силачом и действовал решительно. Он мгновенно достал изо рта вставной зуб на штифтовом креплении… Быстро завернул его в носовой платок. Сунул в карман. И наконец принял боксерскую стойку.
К этому времени художник остыл.
Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая;
— Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей…
Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо, одновременно — встревоженное и равнодушное. (С юных лет я не понимал, как это могут уживаться в женщине безразличие и тревога?..)
На бледном лице выделялась помада. Улыбка была детской и немного встревоженной.
Далее — кто-то пел, старательно изображая вора-рецидивиста. Кто-то привел иностранного дипломата, оказавшегося греческим моряком. Поэт Карповский изощренно лгал. Говорил, например, что его выгнали за творческое хулиганство из международного Пен-клуба…
Я взял Татьяну за руку и говорю:
— Пошли отсюда!
(Лучший способ побороть врожденную неуверенность — это держаться как можно увереннее).
Таня без колебаний согласилась. И не как заговорщица. Скорее, как примерное дитя. Юная барышня, которая охотно слушается взрослых.
Я шагнул к двери, распахнул ее и обмер. Впереди блестела пологая мокрая крыша. На фоне высокого бледного неба чернели антенны.
Оказывается, в мастерской было три двери. Одна вела к лифту. Другая — в недра отопительной системы. И третья — на крышу.
Возвращаться не хотелось. Тем более что, судя по окрепшим голосам, вечеринка приближалась к драке.
Помедлив, я шагнул на громыхающую кровлю. Таня последовала за мной.
— Давно, — говорю, — мне хотелось побыть в такой романтической обстановке.
Под ногами у меня валялся рваный башмак. Печальная серая кошка балансировала на остром гребне.
Я спросил:
— Бывали раньше на крыше?
— Никогда в жизни, — ответила Таня.
Добавив:
— Но я всегда ужасно завидовала Терешковой…
— Там, — говорю, — Казанский собор… За ним — Адмиралтейство… А это — Пушкинский театр…
Мы подошли к ограде. Далеко под нами шумел вечерний город. Улица сверху казалась безликой. Ее чуть оживляли наполненные светом трамваи.
— Надо, — говорю, — выбираться отсюда.
— По-вашему, драка уже кончилась?
— Не думаю… Как вы сюда попали? Ну, в эту компанию?
— Через бывшего мужа.
— Он что, художник?
— Не совсем… Подлецом оказался. А вы?
— Что — я?
— Как вы сюда попали?
— Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое… с ушками… Вроде кальмара… Называется «Вектор тишины»… Среди них есть талантливые живописцы?
— Да. Например, Целков.
— Это который? В джинсах?
— Целков — это который не пришел.
— Ясно, — говорю.
— Один повесился недавно. Его звали — Рыба. Прозвище такое… Так он взял и повесился.
— О, Господи! Из-за чего? Несчастная любовь?
— Рыбе было за тридцать. Его картины не продавались.
— Хорошие картины?
— Не очень. Сейчас он работает корректором.
— Кто?! — вскричал я.
— Рыба. Его удалось спасти. Сосед явился к нему за папиросами…
— Надо, — говорю, — выбираться.
Мелко ступая, я приблизился к чердачному окошку. Распахнул его. Протянул девушке руку:
— Осторожно!
Таня легко скользнула в оконный проем. Я последовал за ней. На чердаке было темно и пыльно. Мы перешагивали через обернутые войлоком трубы. Нагибались под бельевыми веревками. Достигнув черной лестницы, спустились вниз. Затем проходными дворами вышли к стоянке такси.
Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск ее стиля» — асфальт после дождя…
Затем я спросил:
— Как там ваши папа с мамой? Волнуются, наверное?
Уже лет пятнадцать я неизменно задаю симпатичным девушкам этот глупый вопрос. Три из пяти отвечают:
«Я живу одна. Так что волноваться некому…»
Этого-то я и жду. Старая истина гласит: на территории врага сражаться легче…
— Нет у меня родителей, — печально ответила Таня.
Я смутился.
— Простите, — говорю, — за бестактность…
— Они живут в Ялте, — добавила Таня, — папаша — секретарь райкома…
Тут подошла машина.
— Куда ехать? — не оборачиваясь, спросил шофер.
— Дзержинского, восемь.
Водитель недовольно шевельнул плечами: