— Пешком могли дойти.
— Рассчитаемся, — говорю…
Водитель повернулся и отчеканил:
— Благодарствуйте, сударь! Век не забудем такой доброты…
Мы подъехали к Таниному дому. Кирпичный фасад его на метр выдавался из общей шеренги. Четыре широких викторианских окна были соединены перилами.
Водитель развернулся и уехал, сказав:
— Ауф видер зеен…
Пологие ступени вели к тяжелой, обитой брезентом двери…
Тысячу раз я бывал в подобных ситуациях. И тем не менее волновался. Сейчас она поднимется на крыльцо, и я услышу:
«Спасибо, что проводили…»
После этого надо уходить. Топтаться в подъезде — неприлично. Спрашивать — «Не угостите ли чашечкой кофе?» — позор!..
Мой друг Бернович говорил:
«Хорошо идти, когда зовут. Ужасно — когда не зовут. Однако лучше всего, когда зовут, а ты не идешь…»
Таня приоткрыла дверь:
— Спасибо за крышу!
— Знаете, — говорю, — о чем я жалею? Выпивки много осталось… Там, в мастерской…
Одновременно я как будто невзначай шагнул через порог.
— У меня есть вино, — сказала Таня, — я его от брата прячу. Он заходит с бутылкой, а я половину — в шкаф. У него печень больная…
— Вы, — говорю, — меня заинтриговали.
— Я вас понимаю, — сказала Татьяна, — у меня дядя — хронический алкоголик…
Мы сели в лифт. На каждом этаже мигала лампочка. Таня разглядывала свои босоножки. Между прочим, дорогие босоножки с фирменным знаком «Роша»…
За ее спиной я видел написанное мелом ругательство. Хула без адреса. Феномен чистого искусства…
Затем мы тихо, чуть ли не украдкой шли по коридору. Я с шуршанием задевал рукавами обои.
— Какой вы огромный, — шепнула Таня.
— А вы, — говорю, — наблюдательная…
Затем мы оказались в неожиданно просторной комнате. Я увидел гипсовую Нефертити, заграничный календарь с девицей в розовом бюстгальтере, плакат трансатлантической аэролинии. На письменном столе алели клубки вязальной шерсти…
Таня достала бутылку кагора, яблоко, халву, покоробившийся влажный сыр. Я спросил:
— Где вы работаете?
— В канцелярии ЛИТМО. А вы?
— Я, — говорю, — репортер.
— Журналист?
— Нет, именно репортер. Журналистика — это стиль, идеи, проблемы… А репортер передает факты. Главное для репортера — не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера — немота. В ней минимальное количество лжи…
Разговор становился многозначительным.
Я вообще не любил говорить о своих литературных делах. В этом смысле я, что называется, хранил целомудрие. Чуть принижая свою работу, я достигал обратной цели. Так мне казалось…
Кагор был выпит, яблоко разрезано на дольки. Наступила пауза, в такой ситуации — разрушительная…
Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви.
Казалось бы — откуда?! Из какого сора?! Из каких глубин убогой, хамской жизни?! На какой истощенной, скудной почве вырастают эти тропические цветы?! Под лучами какого солнца?!
Какие-то захламленные мастерские, вульгарно одетые барышни… Гитара, водка, жалкое фрондерство… И вдруг — о, Господи! — любовь…
До чего же Он по-хорошему неразборчив, этот царь вселенной!..
Далее Таня чуть слышно выговорила:
— Давайте беседовать, просто беседовать…
За три минуты до этого я незаметно снял ботинки.
— Теоретически, — говорю, — это возможно. Практически — нет…
А сам беззвучно проклинаю испорченную молнию на джемпере…
Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха.
Единственное утешение в том, что этот страх короче папиросы. Окурок еще дымится, а ты уже герой…
Потом было тесно, и были слова, которые утром мучительно вспоминать. А главное, было утро как таковое, с выплывающими из мрака очертаниями предметов. Утро без разочарования, которого я ждал и опасался.
Помню, я даже сказал:
— И утро тебе к лицу…
Так явно она похорошела без косметики.
С этого все и началось. И продолжается десять лет. Без малого десять лет…
Я стал изредка бывать у Тани. Неделю работал с утра до вечера. Потом навещал кого-то из друзей. Сидел в компании, беседовал о Набокове, о Джойсе, о хоккее, о черных терьерах…
Бывало, что я напивался и тогда звонил ей.
— Это мистика! — кричал я в трубку. — Самая настоящая мистика… Стоит мне позвонить, и ты каждый раз говоришь, что уже два часа ночи…
Затем я, пошатываясь, брел к ее дому. Он заметно выступал из ряда, словно делая шаг мне навстречу.
Таня удивляла меня своим безмолвным послушанием. Я не понимал, чего в нем больше — равнодушия, смирения, гордыни? Она не спрашивала:
«Когда ты придешь?»
Или:
«Почему ты не звонил?»
Она поражала меня неизменной готовностью к любви, беседе, развлечениям. А также — полным отсутствием какой-либо инициативы в этом смысле…
Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек…
Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:
— Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, — амбулаторный…
И дальше:
— Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего…
— Стимул отсутствует, — говорила Таня, — хорошего человека любить неинтересно…
В поразительную эпоху мы живем. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» — говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…
Прошел год. Я бывал у Тани все чаще. Соседи вежливо меня приветствовали и звали к телефону.
У меня появились здесь личные вещи. Зубная щетка в керамическом стакане, пепельница и домашние туфли. Как-то раз я водворил над столом фотографию американского писателя Беллоу.
— Белов? — переспросила Таня. — Из «Нового мира»?
— Он самый, — говорю…