процедурам лечения радиоактивными зондами.
На самом-то деле все у нас сейчас совсем не так, как в старые времена. Изабелла не может спокойно, даже краем глаза, глянуть на свои фотографии прежних лет. Та улыбающаяся черноволосая женщина, что с них смотрит на нее, кажется ей отмеченной некоей Божьей благодатью, которой она лишилась.
Изабелла никогда не была тщеславна, а если и была, то ничуть не более каждого из нас, и все же собой прежней, такой крепкой и полной жизни, она восхищалась, гордилась, а сейчас эту прежнюю — красивую женщину — видеть не могла.
Она всегда была крупной, но раньше выглядела стройной, несмотря на свои сто тридцать фунтов, теперь же в ней около двухсот, и она выглядит тучной.
В процессе лечения ее иссиня-черные волосы (по происхождению Изабелла мексиканка, и ее девичья фамилия Сэндовал) до плеч, такие красивые, волнистые, выпали — все до последней пряди, а ноги от долгой неподвижности заметно усохли.
Когда-то Изабелла со скоростью сорок миль в час неслась за катером на одной лыже, а сейчас может лишь с большим трудом встать со своего кресла и, опираясь на палку, очень медленно пройтись по комнате. Ни о какой лестнице, что ведет в нашу спальню, и речи не возникает — преодолеть ее она не в состоянии, а потому мы сделали в доме лифт.
Когда в первый раз Изабелла поднималась в нем, она прикрепила к спине пару ангельских крыльев, а над головой пристроила нимб — в этом наряде всего несколько месяцев назад она была на маскараде! На колени положила пластмассовую игрушечную арфу. Стартовала с улыбкой на губах, а выходила из лифта в слезах. Я не сводил с нее глаз, когда она выходила, грудь моя разрывалась от странной смеси любви к этой женщине и страшной ярости от того, что с ней случилось.
Мир Изабеллы находился на грани между необыкновенным юмором и горьким отчаянием. Я был точно в таком же состоянии.
Единственное, чему болезнь не угрожала, так это ее таланту — изумительные звуки пианино наполняли наш дом во второй половине дня, вскоре после того, как Изабелла просыпалась после дневного сна. Она играла Баха и Моцарта, мелодии эстрадных шоу тридцатых годов, Джерри Ли и Элтона Джона, но чаще всего — собственные сочинения, в последний год вызывавшие в моей душе болезненную тоску, какую я когда-либо испытывал при звуках музыки. Когда ее мелодии эхом возвращались к нам от стен и сводов нашего свайного жилья, создавалось впечатление, будто в воздухе парит сама Изабелла, скользит, проплывает сквозь каждую частицу того, что мы называем своим домом. Звучало — ее дыхание, ее сердце, ее жизнь. Она оставила прежнюю преподавательскую деятельность — передвижения оказались слишком трудны для нее, а кроме того, ей не хотелось, чтобы ученики увидели, как она прибавила в весе и что потеряла свои прекрасные волосы. Нет, музыка теперь не являлась профессией для нее, но она была одной из главных вещей, сохраняющих ее рассудок. Вторая, как я понял позже, — я сам.
В тот вечер она выбрала совершенно невероятный рецепт — бараньи отбивные и кисло-сладкий соус, с которым я так и не смог как следует справиться. Овощи превратились в размазню. Рис сочился влагой, но оставался жестким. Мясо оказалось пережаренным. Всякий раз, заглядывая в свой бокал с вином, я видел перед собой лишь кроваво-красную лужу, растекшуюся по ковру Эмбер.
С бутылкой я расправился довольно быстро.
Мы сидели на веранде, прижавшись друг к другу, и смотрели на море, простиравшееся за южным краем каньона. В тот день Изабелла провела там несколько часов — разглядывала опаленные солнцем холмы.
— Многовато ты сегодня выпил, — сказала она.
— Меня и самого много.
— Но ты уж все-таки будь поосторожнее, Расс, — произнесла она после долгой паузы, — а то получается чуть ли не каждый день... Много больше, чем нужно.
— Я знаю.
— Это меня б-б-беспокоит.
Правда заключалась в том, что в те дни я и в самом деле пил ужасно много. Для меня как бы существовали два изолированных мира — обычный и тот, в который я проникал с помощью алкоголя. Я предпочитал последний. Мир, в котором царят лишь прошлое и будущее и — никакого настоящего, в котором действия одерживают верх над мыслями, а обязанности могут подождать. В нем нет места раку.
Я был пьян, когда прошлой ночью звонил Эмбер. Я был пьян, когда приехал туда. В трезвом виде я никогда бы не сделал этого. В трезвом виде мой мир вообще становился зоной чистого чувства долга и ответственности.
Себя я ощущал чем-то вроде врытого в землю столба. Зато из бутылки неслись мне навстречу голоса сдвоенного мира «вчера и завтра» — мира бездумного ускорения и ничем не сдерживаемой скорости. Я нуждался в движении. Я страстно желал движения.
Поэтому я открыл вторую бутылку. Солнце уже зашло, но сохранялось еще оранжевое свечение. На электрический столб перед домом села огромная птица и уставилась на нас. Мне она показалась омерзительной. Это был гриф, и Иззи назвала его — Черная Смерть.
Она вообще дала имена многим вещам, что окружали нас среди наших холмов. Я бросил, в грифа пустой бутылкой, и он улетел. Бутылка исчезла в зарослях шалфея, разросшегося на наших засушливых холмах.
Как и ожидалось, с развитием строительства к югу и к западу от Лагуны потревоженные дикие звери переселились на наши холмы. Теперь вокруг жило огромное количество оленей и койотов. Олени истребляли розы, койоты — кошек. В небе день-деньской парили соколы и грифы, а совсем недавно я впервые увидел рысь. Прошлым летом я убил на моей стоянке двух гремучих змей и поймал третью, у которой оказалось две головы, ее я подарил лос-анджелесскому зоопарку.
Однажды весенним днем в полдень старая женщина выгуливала своего карликового пуделя, и вдруг ее крохотная собачонка взмыла с тротуара в воздух, зажатая в когтях грифа (не исключено, что это был именно наш знакомец — Черная Смерть). Грифы, судя по отзывам орнитологов, питаются исключительно падалью. Поэтому в местной прессе нападение грифа решили назвать «нападением сокола». Но я знаю старушку, достаточно долго прожившую в каньоне, — уж она-то способна отличить грифа от краснохвостого!
Так как живая природа теснится людьми, сжимается, она пытается сопротивляться — выбрасывает наружу метастазы в виде ужасных, аномальных вещей. Вроде опухоли в черепе Изабеллы. Или Полуночного Глаза.
Я рассказал Изабелле о моем дне — в основном, о толкотне среди полицейских в попытке добыть материал для моей будущей книги — и подошел совсем близко к событиям, произошедшим в доме Эмбер, но эта «близость» все еще оставалась за миллионы миль от случившегося.
— Ты выбрал у-уже тему?
— Нет. Пока что только обдумываю замысел.
— Мне кажется, из тебя получился бы замечательный беллетрист.
— Знаешь, я чувствую соблазн и одновременно боюсь чего-то. Раньше у меня всегда была реальная история под рукой. В беллетристике же я должен выдумывать события и героев сам.
Изабелла надолго задумалась над моей последней фразой.
— Но в этом случае ты можешь закончить ее так, как захочешь, — сказала она наконец. — Герой завоюет сердце своей возлюбленной, а хорошие парни перестреляют всех плохих. И тебе не придется больше навещать жутких преступников в т-тюрьме.
Она попросила добавки. Я готовил еду в кухне и приносил на террасу.
Вне дома Изабелла всегда носила бейсбольную шапочку, чтобы прикрыть наготу своей головы. Мне же ее голова нравилась такой, какая она есть, — ее гладкость и смирение, но, если уж честно признаться, гораздо больше я любил ее, когда на ней были роскошные черные волосы.
Подходя к ней сзади с тарелкой в руках, я замер на какое-то мгновение, в миллионный раз поразившись тому, как все изменилось. Она была похожа на маленького мужчину (возможно болельщика), в лихо заломленной кепке, вглядывающегося в даль — в маячившие на западе холмы. Мне были видны линия ее