вежливо соглашался и украдкой позевывал. Ему было все равно. Перечисляемые девицы в его глазах были одинаковы. Почти. Плотская любовь была уже им распробована и определена где-то на третье место в длинном списке жизненных удовольствий — после хорошей охоты на резвом коне и веселого кутежа в компании добрых друзей. Объекты этой любви (то бишь девицы и женщины, знатные и не очень — Владислав не брезговал и симпатичными крестьянками) особого значения не имели. В сущности, они все были одинаковы. Жениться — это как из целой конюшни выбрать одного-единственного коня, чтобы потом только на нем ездить на охоту. Скучновато немного, но для родительского счастья можно и потерпеть. И потом… конюшня-то все-таки остается — на случай, если выбор окажется не очень удачным…

— А ты-то как, а? — поинтересовался родитель у Стася на свадьбе его младшего брата. — Когда нас порадуешь?

— Не знаю, батя, — Стась рассеянно пожал плечами. — Без любви-то жениться… — и он опять пожал плечами. Не то осуждающе, не то удивленно.

— Внучков бы… — назойливо напомнил батя.

— Скоро будут, — пообещал Стась, кивая на Владислава, нашептывающего что-то на ушко своей разрумянившейся юной жене.

Владислав подарил бате долгожданного внука — ценой смерти своей юной жены. Роды были слишком тяжелыми, а она была слишком молода.

Владислав относил по ней траур — сколько положено. Даже пару раз украдкой (мужчине стыдно плакать даже по такому поводу) смахнул слезу во время похорон, глядя на нежный белый лобик в кипени кружев. Тех, что год назад окружали ее смущенное полудетское личико во время венчания, а теперь были навсегда прижаты ее затылком к жесткому ложу слишком большого и слишком темного для нее гроба. Раньше Владислав не видел смерти так близко, и ему было страшно. Хотя он и не хотел признаваться в этом самому себе (мужчине стыдно бояться — даже смерти, которая задумчиво улыбается ему окостеневшими губами мертвой юной жены).

Ему было жаль эту маленькую женщину-девочку, которая случайно (по желанию и выбору его родителей) стала его женой и матерью его сына. И — странно — он чувствовал свою вину перед ней. Ее убила случайность, а он… он просто позволил этой случайности произойти.

Он был не виноват… или все-таки виноват? Он не успел как следует узнать ее и привязаться к ней; проводил с ней слишком мало времени — а ведь она была такой милой и покладистой; почти не дарил подарков — а ведь она так радовалась всяким безделкам; часто бывал с ней невнимательным… Нет, не грубым, просто невнимательным — но это, кажется, ранило ее сильнее, чем грубость…

Да, он не любил ее.

Владислав чувствовал свою вину. Так же, как много лет назад чувствовал вину перед славным псом Кусь-Летуном, тоскливо и недоуменно смотревшим вслед своему хозяину. А раз он чувствовал вину — значит, в его поступках была какая-то неправильность. Владислав долго и безуспешно пытался понять — какая. Эти размышления были непривычными и неприятными — Стась, прочитавший целую прорву книжек, наверное, разобрался бы в этом куда быстрее. Но не могло быть и речи, чтобы поговорить об этом со Стасем.

А потом Владислав вдруг понял — неправильность была не в его поступках. Неправильность была в самой жизни.

Владислав любил отца; отец этого не замечал. Владислав ненавидел Стася (не очень удачное, но, наверное, самое точное обозначение того запутанного клубка зависти, досады, недоумения — шерстяного колючего комка где-то между ребрами, из-за которого иногда было трудно дышать); а Стась этого не замечал… Владиславу хотелось, чтобы наконец заметили; а они не замечали. Любовь к отцу перемешивалась с досадой и недоумением — с ненавистью к Стасю; шерстяной комок разбухал; ворочался между ребрами — мешал дышать, думать, говорить… Хотелось вырвать его из ребер и выбросить — куда угодно. Хотя бы в доверчиво подставленные ладошки девочки-жены.

Владислав сам научился — не замечать. Колючего комка (любовь — недоумение — обида-на- безразличие), царапающего руки и заставляющего плакать юную, такую веселую и смешливую по характеру, жену Владислава…

— За что? — устало спросил Владислав — постаревший и седой, поглаживая дрожащими пальцами другой гроб. Своего сына. Сына, которого он никогда не любил. И даже не думал, что полюбит — до этой весны.

Наверное, он передал это сыну по наследству — колючий комок, который живет между ребрами. Вложил в детские ладошки, которые много лет назад тянулись к нему из тугого белого кружевного кокона — тянулись, растерянно и неумело шарили в воздухе, прежде чем решительно ухватить молодого папу за палец. «Сиротка», — всхлипнув, умилилась кормилица. «Цыть, дура, — рявкнул на нее родитель Владислава, новоиспеченный дедушка: — Какая тебе сиротка — при живом отце? Да и дед у него еще ого- го, а?».

Дед был уже давно не «ого-го»: он болел и уже почти не ходил. После его смерти Владислав отдал сына на воспитание — он не знал, что делать с маленьким ребенком. Ему самому было немногим больше двадцати — друзья-ровесники, веселые компании, охота, застолья, гулянки; брат, который уже черт знает сколько времени болтается по заграницам — проматывает отцовское наследство… Ни времени, ни места для маленького ребенка…

…Наверное, он передал это сыну — по наследству: колючий комок, который живет между ребрами (любовь — недоумение — обида-на-безразличие), и умение передавать этот комок — в те руки, которые доверчиво протянутся к тебе… И толку теперь спрашивать: «За что?»…

…Они писали друг другу, в последние годы все чаще; пану Владиславу было скучно — прежние развлечения уже давно не развлекали его; а письма сына со временем становились все умнее и интереснее. Пан Владислав и сам не мог понять — чем. Понял, когда увидел своего сына этой весной — впервые за несколько лет. Увидел — и узнал самого себя. Двадцатилетнего. Огнеглазого красавца (только — синие глаза вместо черных; полуденное небо — вместо ночного; солнце в волосах — вместо вороньих перьев), лихого наездника, отчаянного дуэлянта и охотника, легко и незаметно, походя стремящегося к добыче более крупной, ранящего такие нежные и глупые женские сердца. Пан Владислав не мог не полюбить его — своего двойника из неожиданно вернувшейся молодости. Так, как ему следовало полюбить самого себя — еще много лет назад, — чтобы научить себя растапливать колючий комок между ребрами, мешающий дышать. Колючий комок, который рано или поздно вытесняет из груди сердце.

— Вот видишь, как оно все получилось… Видишь… Я убил тебя, а твоя дочь убила моего сына… Видишь…

Он замолчал, напряженно глядя в темноту гробовой крышки (сквозь темноту пытаясь разглядеть закрытое лицо сына) и подбирая слова. Он хотел сказать, что она не виновата; и никто не виноват — виноват этот колючий клубок, который люди зачем-то передают друг другу — из рук в руки, раскрытые навстречу с доверием и любовью… А потом он вдруг почувствовал, что та, с кем он говорил, уже не сидит рядом с ним.

Он торопливо вскинул голову, испугавшись, что она ушла, ушла именно теперь, когда он понял, что нужно сказать, и уже почти решился сказать это ей.

Она не ушла.

Она стояла возле окна, слегка отодвинув штору своей полупрозрачной рукой, и на ее бледном и напряженном лице почему-то вздрагивали багровые отсветы. Пан Владислав несколько секунд неподвижно смотрел на нее, задохнувшись так и не сказанными словами. Он видел ее — снова живой, за решеткой полуразбитого окна. Пламя вспыхивает огненной короной на волосах, каштановых, с золотистой рыжинкой; и дикий крик горящей заживо женщины мечется, бьется в запертое окно и улетает в черное, щедро присыпанное солью звезд небо; а к ногам оцепеневшего пана подкатывается бронзовый подсвечник, еще теплый от прикосновения ее руки… Еще живой руки…

А потом она обернулась. В ее глазах, обычно задумчивых и полупрозрачных — тень от тени того изумрудного сияния, что освещало их раньше, живых — на этот раз плескалось алое пламя.

Вы читаете Имя твоего волка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату