Он не испугался. Пан Владислав не мог бы испугаться ее — какой бы она ни стала. Потому что, кажется, — не поздновато ли, старый пан? — он научился растапливать колючий клубок, что мешал дышать. Научился любить — без обиды, зависти, недоумения — без ожидания ответной любви. Просто любить. И не испугался, даже если она решила бы убить его.
А потом он понял, что алый свет в ее глазах — это отражение огня за окном, в которое она смотрела. Он вскочил, торопливо и неловко, едва не опрокинув подсвечник; и, устремляясь к окну и забыв, что она не сможет ему ответить (и уже зная ответ) крикнул нетерпеливо:
— Что? Ну что там, а?
— Ну так шо там, сынку?
— Подкова. Подкова пополам, дядь Янек.
Анджей осторожно выпустил из рук тонкую напряженную лошадиную ногу и ласково похлопал по золотисто-шелковому теплому крупу. Копыто глухо стукнуло об утоптанную землю перед кузницей. Лошадка шумно и взволнованно вздохнула, вывернула тонкую шею, легонько прихватила Анджея за воротник, просительно заглядывая ему в лицо горячим темным глазом. Мол, ну отпусти ты меня, а?
— Сейчас, милая, сейчас, — тихонько сказал он и погладил бархатные, взволнованно вздрагивающие ноздри.
Лошадка была славной. Тонконогая, поджарая, начищенная до медного блеска на рыжих боках. Пугливая только немного — ну, это, наверное, потому что породистая. Не чета деревенским клячам. Самая красивая лошадь из всех, которые Анджей видел за свою жизнь…
Немалую, в общем-то, жизнь — этой весной уже двадцать четыре стукнуло; а кажется, еще совсем недавно сопливым мальчишкой бегал, яблоки с пацанами воровал, подзатыльники от дядьки за криворукость получал.
А теперь вон — дядька нет-нет, а «сынком» назовет — у самого-то сыновей нет, одна девчонка, любимая, солнышко ненаглядное… Какие теперь подзатыльники — хмурый дядька, от которого доброго слова лишний раз не дождешься, теперь с Анджеем разговаривает уважительно. Вслух пока не признает, но понимает, что в кузнечном деле племянник, пожалуй, уже поискусней его самого будет.
Вон, например, цветок железный, который Анджей из всяких ненужных обломков выковал и своей сестре, дядь-Янековой дочери, на именины подарил. Дядька сначала хмурился, больше по привычке — баловство это, мол, а потом цветок в своем доме на самое видное место поставил. Баловство, не баловство — а красиво; дочка да жена до сих пор ахают, железные лепестки щупая; да и дядька, разглядев, понял, что ему такого (конечно, если блажь придет) не сделать. Да что цветок… вон, время будет, Анджей наконец свой железный узор доделает. Сложный узор — дядька только хмыкнул, когда Анджеев рисунок увидел. Там цветы и листья, а за листьями птицы прячутся; одним словом, не чета тем грубым загогулинам на решетке панского сада. А как доделает — понесет Старому пану показать или… или даже самой хозяйке («Тебя как зовут?» — «Анджей» — «А меня — Марго»… заплаканные глаза, маленькая замерзшая ладошка в его руке — волшебная золотая рыбка, которую ему повезло случайно поймать…). Марго. Ее зовут Марго. Так приятно говорить ее имя — даже беззвучно, просто шевеля губами — как будто пробуешь что-нибудь вкусное… ну, как ягоды ежевики — и сладко, и ласково, и горчинкой какой-то отдает…
А узор ей, наверное, понравится. Должен понравиться. Потому что там и цветы, и листья, и птицы — как в лесу летом. Решетка вокруг панского сада уже совсем старая и ржавая. А если вместо нее Анджеев узор поставить… правда, это ж сколько его нужно, чтобы вокруг всего сада… зато красиво будет — как будто это и не решетка вовсе, а просто цветы и птицы… Хотя, конечно, если подумать — все равно решетка. Так оно всегда и было раньше. И так будет… С чего бы это всему меняться?
Анджей часто думал об этом — и ему казалось, что он многое понял с тех пор, как много лет назад смотрел вслед панночке — сквозь ограду, вцепившись замерзшими пальцами в холодные ржавые прутья. Наверное, он мог бы все понять еще тогда — про эту решетку. Только ему очень не хотелось понимать. А теперь он уже достаточно взрослый, чтобы понять. Вот решетка: с одной стороны панночка, белое платье мелькает в сумерках сада, как облако (не дотянуться — только смотреть), а с другой стороны — он, Анджей, босяк и безотцовщина. И оттого, что он выучился ковать красивые железные цветы, ничего не изменилось. И оттого, что решетка станет красивой, с цветами и птицами, тоже ничего не изменится. Она так и останется решеткой. Навсегда.
Времени бы вот только побольше — узор поскорее доделать… хотя какое сейчас время, конец лета, самая работа. То одно ломается, то другое, лошади все время подковы сбивают и теряют… или, вон, ломают…
— …Конешное дело, сломается, когда целые дни по оврагам в лесу прыгать… со столичными-то господами… Вон, глянь, сынку, может эта подойдет? Копытца-то у ней махонькие — что у козы…
Анджей вздрогнул — дядь Янек, распрямившись над кучей старого железа, протягивал ему на коричневой ладони тускло блестящий серебристый полумесяц. А дядькины глаза смотрели на Анджея внимательно, вдумчиво — и почему-то сочувственно. Успокоившаяся лошадка, которую Анджей уже бог весть сколько времени легонько поглаживал по теплым бархатистым ноздрям, вопросительно скосилась на него — мол, ну чего остановился-то, хорошо — давай дальше гладь.
Анджей торопливо ухватил из дядькиной руки подкову — чуть не уронил, чувствуя себя бог весть почему неловко под пристальным дядькиным взглядом.
Дядька вздохнул, отвел наконец-таки свои глаза, присел с кряхтеньем на чурбак возле наковальни. Потянул из-за пазухи старую, почти дочерна просмоленную трубку. В последнее время он все чаще вот так сидел — то на спину жаловался, то на ноги. Сидел и смотрел, как Анджей молотом машет. И даже замечаний уже почти не делал.
Пепел неторопливо вываливался из дядькиной трубки сухими хрупкими чешуйками (как крылья мертвых бабочек? — мертвые крылья, уже потерявшие цвет и форму… при чем тут бабочки?.. Анджей вздрогнул от странного, привидевшегося вдруг в хлопьях пепла у дядькиных ног…). И дядькин голос был тоже неторопливым, бесформенным и еле слышным — как пепел:
— Спортила она тебя. Совсем спортила. Ведьма.
— Она не ведьма, дядь Янек! — вырвалось.
Слетело с языка, прежде чем Анджей успел подумать.
Наверное, надо было спросить: «Кто? О ком это вы, дядь Янек?» — а самому дыхание перевести. Глазами удивленно поморгать под пытливым дядь-Янековым взглядом. И уж никак не орать во всю глотку с возмущением — как будто кто-то с размаху да без предупреждения сунул кулаком под дых; а там и так почему-то уже больно.
А ведь и правда — больно. Хотя, подумать, какое ему дело до того, как ее дядя Янек называет? Какое ему вообще до нее может быть дело? А вот получается — может. И он сам только что в этом дяде Янеку признался — своим криком заполошным.
А самое плохое, что ему никак не удавалось поймать дядькин взгляд — тот все бродил где-то среди чешуек скользящего вниз пепла.
— Вы ж сами говорили, дядь Янек, что она тетю Рену спасла и Снежану… Вы же сами…
Дядька нетерпеливо мотнул головой — не то соглашаясь, не то отрицая. А когда поднял глаза — они оказались у него почему-то очень старыми и усталыми. Смертельно усталыми. Цвета пепла возле его ног.
— Дурак ты, Анджейка. Потому и спасла, что ведьма. И спортила тебя потому же. Смотреть на тебя тошно, Анджейка. Тебе вон годов уже сколько? — сердито махнул рукой, перебивая Анджеев ответ. — Руки-ноги на месте, с лица тоже не страшный, Снежанка-то вон… да ладно… Друзья-то все уже переженились, братец твой рыжий — куда уж — тоже…
И опять сердито махнул рукой на открывшего рот Анджея. Тот хотел было сказать дядьке, что уж чем как братец — лучше насовсем в монастырь уйти. В хате как стая ворон поселилась: с утра до ночи ругань да крики, братец свою супружницу за косу — а она визжит, благо голосом господь не обидел; а там еще и маманя вступает с поучениями — и все криком, а то иначе ее, старую, не слышно; а потом и отчим — кулаком об стену — чего разгалделись, курицы… Анджей теперь и ночевать домой старался не возвращаться — прямо в кузнице себе лежанку приспособил…
— Ты думаешь, это я все один придумал? Бабы вон языки уже себе сточили — все об этом.