Оправдывает ли моя гражданственность мой поступок – убийство? Что может что оправдать? Или ничто ничего не оправдывает? Я – гражданин и горожанин, то есть у меня есть определенные права и обязанности, которые я на себя сам возлагаю, если хочу, чтобы меня защищали законы города, чтобы я имел возможность заниматься делом. Конечно, как и во всяком союзе, необходим компромисс, и чем большее количество членов союза, тем обширнее компромисс. Неужели, идея, которой я служу, позволяет мне стать и быть убийцей? Пока я так думаю, я готовлю второй топор.
Что ж это за мир, идеи которого позволяют уничтожать себе подобных, лишь за то, что они не хотят служить идеям?! Что за мерзкий, мертвый мир, если в нем благое существование обозначается только верой и одной верой, а иначе тебя убивают: братья, чтобы не смущал, обстоятельства, чтобы не мешал, сам, чтобы не страдал?! Проклятая Земля!
На земле стоит помост и толпа, вода льет с неба, огонь в топоре.
Я разулся, чтобы не поскользнуться на потных досках, и босой подошел к ласточке. Одинокие шлепки. Тысячная толпа вокруг помоста. Я не вижу и не слышу, волнуюсь, как перед первым сознательным причастием. Я трепещу и хочу выпить тугую граппу, она возбуждает меня и наполняет душу туманом.
Короче. Топор после взмаха превратился в осу, которая ужалила ласточку, та вздрогнула во второй раз, но, как и в первый, головку не убирает. Вероятно, третий топор превратится в кувшин с водой, я превращусь в козла и подойду к кувшину пить. В толпе крестятся и, не подымая глаз, становятся на колени, и проклинают меня. Я, как прозрел.
Оглядываюсь. Вижу души людские, которые спят или танцуют, безразличные друг другу, пребывают в спокойном одномерном одиночестве. Странные, вольные они существуют, если существует смирение и покорность. Души – главные составляющие, уравновешивающие смерть. Как только жизнь из суммы превратится в одинарную моновеличину, незыблемость смерти пропадет, ибо исчезнет новизна смерти! Я продолжаю платить за жизнь, а потом не нужно будет платить и за жизнь, и смерть лишится своего надгробия – жизни. И душа вернется туда, где была порождена, и уже ничем нельзя будет возбудить или затронуть жизнь, которая существует, когда и существует смерть.
Я закурил и прислонился к дереву, вокруг которого выстроен помост.
Посмотрел на небо: «…голубые небеса, больно мне глядеть на вас». У правой ноги своей вижу сложенный лист указа. Это черновик, который я сочинял вчера, готовясь к казни; и рано утром на площади, указ зачитали другие глашатаи. А я сегодня палач, а вечером вчера я был глашатаем.
Горящий пепел упал на рукав и прожег дырку. Жена опять вернулась в себя, положила голову мне на плечо, обняла за шею, вздохнула, вероятно забылась, обмякнула тельцем, шнуровочка опять разошлась на груди и красная ряса пообвисла на плечиках. Жена моя неожиданно похудела и сделалась легче воздуха и сорвала, конечно, ненавистную ей маску с моего лица и повернулась ко мне затылком – завязать тесемки.
Опять прислонился к дереву, ушел в себя, поддерживаю жену за тело, чуть ниже груди. И услышал я голос внутри себя. Жена моя говорит со мной. «Так вот, как происходит общение душ», вмешивается мой голос некстати.
А женин голос: «На что ты решишься? Сознание выжигает эгоизм, сжигает плоть тела. Сознание подобно царской короне: символу венчающему. Родной, ты и есть, то возвращающееся время, но лишь сейчас, когда не добравши еще мудрости, ты сумел вызвать мою ненависть к тебе, выразившуюся в желании убить, а это означает, что я должна вернуться в свое лоно: природы-матери-сестры; но во время возвращения я беззащитна, и бессильна. Природна – ядовитый эгоизм. Красота природы – мертвая красота эгоизма, которая производит впечатление оживания! Прощай».
Я смотрел на коричневые стены домов, одной из улиц, входивших в площадь. Я, кажется, понял, как бы я мог превратиться в такую вот стену. И главное, я понял, зачем нужно было бы такое превращение, мне не оценившему достояние, которым я обладал и, которое теперь уходит из моего сердца. Возможно, что и сердце уносит. Надо полагать, что теперь мне не понадобится моя жизнь. Я был решителен и зол, когда требовалось обратное. Я добивался удобства во зле, мятущейся смелости, в решительности, подобной катаклизму, а должен был впасть во внутренний дискомфорт.
«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.
Мы с наместником.
Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.
Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.
Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.
Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.
Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.
– Поворачивайте, уходите. Простите меня, если хотите, за дерево.
Наместник дергает. Я валюсь в изнеможении на сидящую жену, мы радостно смеемся и подвываем. Не сходя с места, мы обговариваем с наместником подробности переноса казни на завтра. И решаем предварительно никому ничего не сообщать.
Мы проехали коричневые стены, я сбросил возничего и припустил на лесистые окраины города, за внешние стены периметра; сегодня особенно теплый день. Я правлю к нашему заветному озерку, к нежному его затону.
Нежный свет отирает мое горячее потное лицо и успокаивает черно-седые волосы. Стаскиваю облачающую меня власть. Помогаю жене раздеться. Распрягаю коня.
Вот мы. Два голых видом человека. На коне скачем вокруг озера. Вначале раскалили себя. Теперь отпускаем ветерком, чтобы закалить. Потом я правлю конем и мы заходим в воды.
Прелестное соседство наготы и нагой воды. Вода шевелится. Солнце что-то напоминает.
Тут побурлило, потянуло из глубины; из глубин поплыли какие-то существа. Расселись они по периметру озера и принялись укорять меня за недостойное глашатая поведение. Они были убедительны и прямодушны, веселы и настойчивы. Я удивился их пифическому таланту поэтизировать события мерзкие и дурные. И они мне напоминали что-то.
Мы еще поиграли с конем; взбирались на шею ему, сбрасывали друг друга, дергали коня за гриву, целовали его нетерпеливо ужимистые губы, прижимались к нему всем телом двух; наслаждались собой и конем. Любили. День кончается.
Вот и солнце уклоняется от неба и приближается окончание вечерней службы. Облегченные мы тащимся на берег. Жена велит мне расплести ей волосы и обтереть ее тело своей курткой. Я покорен и наг.
Надеваю синие штаны. Сопровождаю жену – в качестве палача – в тюрьму. Горестный миг. Серое время. Серые одежды жены сменили красные; затравленный взгляд появился. Зеленые глаза жены помутнели, совсем вылезли наружу. Теперь глаза, как будто два яйца.
Останавливаю повозку возле домика крестной. Это на другом конце города, у тюрьмы. Забегаю в домик. Перед глазами затравленный взгляд жены. Подзываю к окошку крестную. Мы смотрим на жену. А жена уснула и свесила руку и голову с края повозки; из глаз будут сочиться слезы, волосы рыжие свисают до Земли.
Меня поят молоком. Наливают молока жене и суют в мешочек кусок хлеба для жены. Затем ведут в сад. В саду срываю поздние розы и делаю венок из прекрасных черных роз. Неизъяснимо прекрасные цветы, похожие на бархат; бархат и футляр, единственное, что осталось от дорогого, милого уму топора.
– Эй, марионетка, проснись. На, на голову надень. Не сопротивляйся. Ничего красивее ты в своей предыдущей жизни не имела и не носила. Радуйся.
Пускай она скажет ту фразу. Скажет и мы вместе вернемся. Но нет, и вовеки она не возжелает стать и быть старухой в черном одеянии, в черных же башмачках, с черной же тростью. Не хочет она понимать сторонних взглядов. Хоть и свободное, но нежелание остается нежелание; и она связывает меня нерасторжимым договором – обязательством перед миром бытия. Я обязан убить ее сейчас, потом и всегда. Ее желание – это ее приговор, мне палаческая обязанность, мне обязанность санитара.