– Куды им! – хвастливо отвечает с баржи старый, «здешний» каторжанин.
Баржа отплывает.
Гремят якорные цепи. С мостика слышны звонки телеграфа. Раздается команда.
– Право руля!
– Право руля! – как эхо, вторит рулевой.
– Так держать!
– Так держать!
«Ярославль» дает три прощальных свистка и медленно отплывает от берегов.
Прощай, Корсаковск, такой чистенький, веселый, «не похожий на каторгу» с первого взгляда, так много горя, страданий и грязи таящий внутри.
«Ярославль» прибавляет ходу.
Берега тонут в туманной дали.
А впереди «настоящая каторга», Александровск, где содержатся все наиболее тяжкие, долгосрочные преступники, Рыковск, Онор, тайга, тундра, рудники…
– Корсаковск – это еще что! Рай! – говорит один из едущих с нами сахалинских служащих. – Разве Корсаковск каторга? Это ли Сахалин?
Все, что я вам рассказал, это только прелюдия к «настоящей» каторге.
Настоящая каторга
Мы с вами на пароходе «Ярославль» у пристани Александровского поста, «столицы» острова, где находится самая большая тюрьма, где сосредоточена «самая головка каторги».
Сюда два раза в год пристает «Ярославль» «с урожаем порока и преступления». Здесь этот «урожай» выгружается, здесь уже все вновь прибывшие арестанты распределяются и отсюда рассылаются по разным округам.
Сирена пронзительно орет, – словно пароход режут, – чтобы поживее распоряжались на берегу.
Холодно дует пронзительный ветер и разводит волнение.
Крупная зыбь колышет стоящие у борта баржи. Пыхтит буксирующий их маленький катерок тюремного ведомства.
Тоскливо на душе. Перед глазами унылый, глинистый берег. Снег кое-где белеет по горам, покрытым, словно щетиной, колючей тайгой.
– Это вчера навалило, снег-то, – поясняет кто-то из служащих, приехавший на пароход за арестантами. – Совсем было сходить стал, да вчера опять вьюга началась.
Сегодня как будто потеплее. Завтра опять вьются в воздухе белые мухи. Туманы. Пронизывающие ветры. И так – до начала июня. Это здесь называется «весна».
Направо хлещут и пенятся буруны около Трех Братьев, – трех скал, рядом возвышающихся над водой. В море выдалась огромная темная масса мыса Жонкьер, с маяком на вершине. В темной громаде, словно отверстие от пули, чернеет вход в тоннель. Бог его знает, зачем и кому понадобился этот тоннель. Зачем понадобилось сверлить эту огромную гору.
– Для чего он сделан?
– А чтоб соединить пост Александровский с Дуэ.
– Что ж, ездит кто этим тоннелем?
– Нет. Ездят другой дорогой – вон там, горами. А нужно везти что – возят на баржах, буксируют катерами. Да по нем и не проедешь, по тоннелю. Он в извилинах.
Тоннель вели под руководством какого-то господина, который, вероятно, никогда и в глаза не видал никакого тоннеля. Господин, по сахалинскому обычаю, ровно ничего не понимал в том деле, за которое взялся. Как и всегда, тоннель повели сразу с обоих концов, с таким расчетом, чтобы партии работающих встретились. Но люди все дальше и дальше закапывались в гору, а встречаться не встречались. Было ясно, что работающие партии разошлись. К счастью, среди ссыльнокаторжных нашелся человек, понимающий дело, бывший сапер Ландсберг, фамилия которого в свое время прогремела на всю Россию и до сих пор еще не забыта. Ему и отдали под команду рабочих. Ценою неимоверных трудов и усилий рабочих удалось поправить ошибку. Провели коридор в бок, и соединили две разошедшиеся в разные стороны половины тоннеля.
Вернемся, однако, к «разгрузке».
Арестантов первого отделения вывели на палубу. Присматриваются к унылым берегам. Сахалин, видимо, производит тяжелое впечатление. Вид оторопелый, растерянный.
Им сделали перекличку по фамилиям.
– Ну, теперь садись, ребята, – скомандовал офицер. То есть «садись на баржу».
Арестанты, словно по команде, поджали ноги и… сели на палубе.
Можно же до такой степени оробеть и смешаться.
По трапу один за другим, с мешками за плечами, спускаются в баржу каторжане. Баржу качает, арестанты в ней, ослабевшие на ноги благодаря долгому отсутствию моциона не могут стоять и валятся друг на друга. Одна баржа наполнена, подводят другую – нагружают. И катерок, пыхтя и сопя, тащит качающиеся и бултыхающиеся баржи к пристани, далеко выдавшейся в море. А к пароходу уж ползет по волнам другой катерок с двумя с боку на бок переваливающимися посудинами. Разгрузка идет быстро, – и наступает самый тяжелый момент. Из лазарета движется удручающего вида процессия. На самодельных неудобных креслах, на неуклюжих носилках несут больных. Доктора с озабоченными лицами хлопочут около процессии. На их лицах так и читается укор.
И это перевозочные средства для больных.
Какие измученные, какие страдальческие лица у несчастных. Одно из них словно и сейчас смотрит на меня. Обвязанная голова. Заострившиеся черты, словно у покойника, с застывшим выражением страдания и муки. Восковое лицо. Провалившиеся глаза, в которых еле-еле светится жизнь, словно погасающий огонек догорающего огарка. С губ его, белых и тонких, срывается чуть слышный стон, скорее жалобный вздох.
По крутому, почти отвесному трапу, бережно, под наблюдением врачей, но, конечно, все же не без страданий для больных, их сносят в кувыркающуюся на волнах баржу.
Разгрузка кончена. Жалкий тюремный катерок доставляет нас на пристань.
Чувствуется, что вы приближаетесь к административному центру. Александровская пристань – это вполне благоустроенная пристань. Сигнальная мачта. Хорошенький домик, с канцелярией и командой для ожидающих катера господ чиновников. Несколько времени тому назад эту пристань разбило было вдребезги. Но горю помог все тот же истинный благодетель Сахалина по технической части, бывший ссыльнокаторжный господин Ландсберг. Он перестроил пристань уже «как следует». На Сахалине вечно так: сначала сделают кое-как, а потом переделают «по-настоящему». Да и отчего бы и не делать таких опытов: рабочих рук много, и притом даровых.
По деревянному молу мы идем на берег.
На моле кипит работа. Каторжане из вольной тюрьмы таскают кули, мешки и ящики. Раньше нас пришел какой-то другой пароход и привез товары из Владивостока. Грузополучатели сидят тут же на своих ящиках и зорко поглядывают.
– Не стащили бы чего.
Нищая тюрьма тащит что может.
– Надзиратель, надзиратель, – раздается пронзительный крик, словно человеку к горлу нож уж приставили, – надзиратель, чего ж ты не смотришь, куда он куль-то прет, оглашенный. Какой же ты надзиратель, ежели воруют, а ты не смотришь. Я смотрителю буду жалиться.
– Ты куда это куль прешь, такой-разэтакий?
– Черт же его, проклятого, знал, что это его. Я думал, туды его ташшить надобно. Возьми куль, оглашенный. Ишь, прорвы на тебя нет, орет, анафема.
– Жулье.
– Положь мешок, положь мешок, говорят тебе, – слышится в другой стороне.
Среди этой суетящейся толпы, не замечая никого, медленно движется странная фигура.
Свита из серого арестантского сукна до пят, похожа на подрясник. Он простоволос. Ветер треплет его белокурые волосы. Серо-голубые светлые глаза устремлены на небо. На лице застыло выражение какого-то благоговейного восторга. Словно он Бога видит там, в далеких небесах. В одной руке у него верба, другая