багажнике он везет очаровательного мальчика лет пяти, своего старшего сына Ваню.
— Здрасьте! — кричу я с забора.
— Ксюша! — радуется Миша. — Пошли с нами в лес, пить шампанское?
— А кто будет пить шампанское? — удивляюсь я.
Ведь из взрослых тут только Миша.
— Мы с тобой. Как хорошо, что ты тут. А то просто не с кем шампанского выпить, что за жизнь настала. Я вот еду в лавку и думаю, какого бы хорошего человека встретить? Спускайся скорее, моя прекрасная иудеянка!
Миша протягивает мне руки, и, опираясь о его руки, я спрыгиваю с забора.
Миша — муж Кати Тоом, или, как все ее называют, Кати Антокольской, младшей сестры математика Андрея. Катя, редкостной красоты девушка, художница, стала достопримечательностью нашего поселка, когда в десятом или даже в девятом классе родила ребенка и вышла замуж. Юный белокурый супруг, Миша Журавский, тоже художник. И тоже очень красивый. Зажигательно играет на гитаре, поет песни Хвостенко.
Мы заходим в магазин за шампанским и отправляемся в наш лес, на его ближний край. На поваленных старых елках над оврагом пьем шампанское, и Миша учит меня, как пить шампанское из горлышка, чтобы пена в нос не шибала.
А маленький Ваня читал наизусть стихи Гумилева. «В том лесу белесоватые стволы выступали неожиданно из мглы…»
— Ксюша, а ты сейчас что делаешь, где учишься?
— В школе! В восьмой перешла.
— Да что же это такое! Тут люди в тюрьме посидеть успевают, цирроз печени заработать, а ты все в школе учишься! Безобразие…
— А вы что делаете?
— Мы? Или это ты меня на «вы» называешь? Так, забыть немедленно! Только на «ты»! Я что делаю? А я все батюшек надуриваю, — лукаво и скромно опускает длинные светлые ресницы.
Миша занимался подделкой икон. Жили весело, гостеприимно, домашние концерты, гулянки, коты и псы. Старший мальчик Ваня, трогательный, с нательным крестиком, играл в песок у калитки и рассказывал умиляющимся прохожим, что папа водочку любит.
Был конец семидесятых…
Трое в привязанной лодке сидят, а велосипеды греются на солнышке, на травке. Два велосипеда — Костика Числа и его друга, очкастого парнишки, приехавшего погостить к своему дальнему родственнику из нашего поселка. А у меня нет велосипеда, тяжелое «межвелосипедье», «Фаворит» уже украли, «Салют» еще не купили.
— А знаешь, у философа Сократа жена была злющая, — начинает Костик.
— И что? — подозревая неладное, настораживаюсь я.
— Ее знаешь как звали?
— Не знаю, — хмуро говорю я. Ясно ведь, сейчас скажет какое-нибудь гадкое имя, которое сам выдумал, и будет меня так дразнить.
— Ксантиппа! — провозглашает Костик.
Ну, это еще ничего, переживем.
— А это знаешь что означает? — не унимается он.
— Ну что?
— Рыжая лошадь! — орет Костик и сам ржет.
Пожимаю плечами.
Очкастый смотрит на меня и сочувственно улыбается. Ну и зубищи!
— Ты пластинку носишь? — спрашиваю я.
— Да, только у меня сейчас перерыв, — охотно рассказывает он. — Осенью другую поставят, когда вон те, боковые, — он простодушно открывает рот пошире, — прорежутся. Я на нижние ношу сужающую, а на верхнюю — расширяющую, — чуть ли не хвалится он.
— Я тоже раньше носила расширяющую, но сказали, что больше уже не расширится, сняли.
— Я, когда только надел, говорить почти не мог. Шепелявил.
— С пластинками вообще мученье, — вспоминаю я. — Ключик этот, для подкручивания, теряется все время.
— А ты сколько раз подкручивала?
— Раз в неделю.
— А я — раз в десять дней. А еще мне два коренных зуба удаляли. С уколами. А то иначе у вот этих вот, — опять показывает кошмарные зубы, — было бы небное прорезывание.
— Да ты мутант! — догадывается Костик.
— Мутант, кто язык трубочкой сворачивать умеет, — авторитетно говорит очкастый. — Это признак мутации, мне дядя Алик сказал, а он антрополог, он знает.
Мы с Костиком, не сговариваясь, сворачиваем языки трубочками, а у очкастого не выходит.
— Все, ты попал к мутантам! — потирает руки Костик.
— А как твой папа поживает? — решает сменить тему очкастый.
Так. Вот это некстати. Меня часто спрашивают, как поживает мой папа. Просят передать ему привет и чтобы он писал еще рассказы, побольше и посмешней. И я стесняюсь сказать, ответить, признаться, что папа давно умер. Потому что, во-первых, начнут спрашивать, сильно ли я плакала, а во-вторых, могут расхотеть со мной дружить. Почему этот очкастый спрашивает про папу? Костик сказал, кто мой папа? А может, что мой папа умер, он ему тоже сказал, и сейчас этот просто хитрит, чтобы вместе с Костиком надо мной поиздеваться?
Я не отвечаю.
Сейчас Костик должен ему сказать: «Да очнись ты, нет у нее никакого папы, умер, когда ей шесть лет было, она и не помнит его…»
Но Костик, проявляя чудеса деликатности, вылезает из лодки и принимается крутить свой велосипед.
— Мне его рассказы так нравятся, — взахлеб, улыбаясь ужасными зубами, говорит очкастый. — Когда мне аппендицит вырезали, родичи книжку принесли, и я так ржал, мы все так ржали в палате, что медсестра книжку отобрала — а то, говорит, у вас у всех швы разойдутся. А мы потом слышим, они на посту сидят, сами вслух читают и так ржут… Там про кашу и про помидоры, когда они в цирке из-под купола падали…
Я улыбаюсь молча.
— Передай, пожалуйста, своему папе от меня привет, — серьезно просит очкастый. — И чтобы он еще рассказы писал, побольше и посмешней.
Киваю.
Костик поднимает с травы свой велик, машет нам рукой и удаляется вверх по косогору, по узкой тропинке между зарослей крапивы. Видно, что он срывает и обламывает сухой, полый стебель сныти, вставляет сигарету, как в мундштук, и закуривает.
Костик курит!
Ну да, ему уже четырнадцать…
— А я бороду отрастить хочу, — говорит очкастый. — Если зубы не исправятся, то отращу бороду и усы, не так заметно будет.
Молчим.
Вдруг становится грустно и скучно.
— А хочешь, покатайся на моем велике? — предлагает очкастый. — Или хочешь, я тебя на багажнике покатаю?
— Нет, спасибо.
Еще не хватало! Чтобы кто-нибудь увидел, как я на багажнике у какого-то очкарика в болгарских джинсах?