Анютка молчала. Гришка напрасно всматривался в ее мокрое, усталое лицо с закрытыми глазами. Поняв наконец, что ответа не будет, все же спросил:
– Ну, зачем, дура?
– Сам дурак, – отворачиваясь, сказала она. – Я тебе и так не нужна была. А если бы еще ходила, как корова, на сносях, ты бы на меня вовсе не глянул. Любила я тебя, Гришенька… Без памяти любила. Никто мне не нужен был, даже дети. Только ты. Бог над нами пошутил, Гришенька… Не бойся, больше уж на тебя вешаться не стану. Как скажешь, так и будет. Хочешь – Анной Снежной останусь, хочешь – в шалавины горничные вернусь. Мне все едино.
Он молчал. Ходики на стене вкрадчиво отсчитывали время, солнце остановилось прямо в окне, заполнив комнату радостным золотистым сиянием, из нижней комнаты донеслись детские голоса. Гришка долго еще сидел не двигаясь, глядя на то, как солнечный луч крадется по полу, через потертый половик, к его сапогам. А когда он поднял глаза, оказалось, что жена спит, по-детски подсунув под щеку руку.
Гришка встал. Укрыл Анютку шалью и, как можно тише ступая по скрипучим половицам, пошел к двери.
В кабаке на окраине губернского города Калуги четвертый день шел кутеж с цыганами. Гуляли проезжие люди, поначалу представившиеся купцами, но мало-помалу из их разговоров выяснилось, что вовсе они не торговые люди, а двое московских банковских служащих, сбежавшие из родного заведения с огромной суммой. Гуляли пьяно, страшно, безоглядно, горстями швыряя ассигнации цыганкам, с часу на час ожидая ареста, то и дело выгоняя мальчишку полового на улицу, под дождь:
– Иди-ка взгляни, малой, не едут курьерские?
– Никак нет-с, Петр Никитич! – по-военному докладывал мальчишка, возвращаясь.
Петр Никитич, сидящий за столом в обнимку с цыганом из кабацкого хора, в разорванной до пупа рубахе, опухший от беспробудного пьянства, взъерошенный и красный, протягивал половому червонец:
– Возьми за труды. Ну, чавалы, коль еще не забрали нас – давайте «Мороз будет»! До рубля гуляем, до последнего грошика, все едино пропадать! Эй! Давайте! Матреша, пой, тыщи не пожалеем! Гуляй, душа острожная!
Темная, некрасивая, с огромным носом и мужскими, почти сросшимися бровями Матреша низко заводила: «Ай, дождь будет, ай, мороз будет…»
– Пой, Кузька! Пой, собачий сын! Вытягивай, ну! – требовал «купец», со всей силы хлопая по спине сидящего рядом Кузьму с гитарой.
Тот улыбался в ответ, с готовностью ударял по струнам, пристраивался вторым голосом к Матрене. Глядя на то, как гулящий кассир жмурится, вытирает слезы и бьет себя кулаками в волосатую грудь в разрыве рубахи, тоскливо думал: и когда все это кончится? Уже третью ночь никто из цыган толком не спал: удавалось лишь подремать час-другой, когда пьяные гости сами падали головами на стол в коротком угарном забытьи. Кузьма за это время ни разу не был дома и сейчас беспокойно думал: как там Данка? Не хуже ли ей? Совсем расхворалась в последние дни, даже петь в кабак не приходит. А может, и не хочет. Ну какая ей здесь радость после Питера? Мученье одно… Хмельных купцов да проезжих офицеров ублажать, да вот это разгулявшееся чудо казенное. Еще и слава богу, что она на все это не смотрит. А он и один заработать сможет, господа вон так деньгами и сыплют, словно у них эти червонцы в руках горят. Знамо дело, не жалко, коли не свои…
Едва успели довести до «Где моя девочка ночевать будет?», как Петр Никитич сполз по плечу Кузьмы на стол, уронил голову прямо в лужу разлитого вина и захрапел с клекотом и фырканьем. Кузьма со всей осторожностью усадил гостя поудобнее, чтобы тот не свалился под стол, встал, прислонил гитару к стене, устало потянулся:
– Тьфу ты, пропасть, вся спина трещит…
– Чудные люди, право слово… – вполголоса сказал за спиной Кузьмы гитарист Федор, пожилой невысокий цыган с курчавыми усами. – Этакие деньжищи, смотреть страшно. До самой Польши доехать можно было бы, и полиция бы не догнала… А они в нашей грязи сидят и половым сотенные кидают! И ареста дожидаются, как второго пришествия! Не пойму, хоть режь, что в башке у людей? Вот ты, морэ, в Москве жил, – они что, все там такие?
Кузьма пожал плечами. Помолчав, спросил:
– Второй-то где?
– А шут его ведает… До ветра, может, вышел. Что-то, правда, давно не видно.
– Вот козьи морды… – Кузьма поморщился, встал. – Еще застудится спьяну-то, студено на дворе. Пойду сыщу.
– Посмотри, денег-то он там не растерял? – озабоченно крикнул ему вслед Федор. Кузьма, кивнув, шагнул за тяжелую, разбухшую дверь.
На дворе было холодно, ветрено. День клонился к вечеру, солнце садилось, и небо над городом было покрыто красными тревожными полосами. Незакрытая калитка хлопала на ветру. Кузьма вышел на крыльцо. Ежась от сквозняка, осмотрел темнеющий двор, позвал:
– Матвей Хрисанфыч! Эй! Голубь! Где ты?
Никто ему не ответил, но Кузьма продолжал звать, и после двух минут криков в дальнем углу двора зашевелилась бесформенная тень. Кузьма сбежал к крыльца, шлепая по лужам, перешел двор.
– Ну-у-у, Матвей Хрисанфыч… Ну, купеческое ли это дело – под забором валяться? Ну, вставай, вставай, барин, айда в кабак, согреешься… Да вставай же ты, чертов сын, наваляю сейчас по загривку! Эй!
– Ты кто? – промычал стоящий на четвереньках человек в измазанном донельзя летнем пальто. Его толстое бритое лицо было перепачкано рыжей глиной, свалявшиеся бакенбарды напоминали собачьи хвосты. – Кто, спрашиваю, докладай по форме…
– Кузька я, ваша милость, цыган из кабака. А вы бы встали да ножками, ножками… Вот отстудите всю жизненную радость, и жена через это сбежит – чего хорошего? – Кузьма, пыхтя, потащил вяло перебирающего ногами гостя к кабацкому крыльцу. – Ну, шевелись, шевелись, твое степенство, два шага осталось… Денежки-то не растеряли?
Они уже взобрались на крыльцо, и Кузьма подумывал о том, чтобы позвать на помощь кого-нибудь из цыган: тащить дальше тяжеленного «купца» было невмоготу. Но внезапно за спиной скрипнула и хлопнула калитка. Кузьма обернулся и увидел вбегающую на двор детскую фигурку.
– Дядя Кузьма, это ты? – послышался плачущий голосок.
Кузьма тут же бросил в глинистую лужу под крыльцом свою сопящую и плюющуюся ношу и побежал навстречу босой девочке, закутанной с головой в красную ковровую шаль.
– Дочка! Ты чего босиком? – Он подхватил Наташку на руки, прижал к себе, заглянул в зареванное личико. – Что стряслось?
– Дядя Кузьма, дядя Кузьма… – Наташка с новой силой залилась слезами. – Там ма-ама…
– Что?.. – внезапно севшим голосом спросил Кузьма. – Что с ней?
– Пла-чет… Идем к ней, дядя Кузьма, пожалуйста, пожалуйста!
В первую минуту Кузьма почувствовал невероятное облегчение: слава богу, жива. Но Наташка рыдала так отчаянно, с такой силой прижималась к его плечу, умоляя немедленно идти домой, что Кузьма понял: нужно действительно собираться. Не спуская с рук девочки, он перешагнул через валяющегося под крыльцом «купца», открыл дверь в кабак, крикнул:
– Я ухожу, гитару мою приберите! – и, не слушая полетевших ему в спину вопросов, быстро зашагал к калитке.
Грязная окраинная улочка была пуста: навстречу Кузьме не попалось ни одного человека. Вдоль разбитой дороги тянулись заполненные водой колеи, и ветер морщил их поверхность, разбивая отражения поникших вязов и ветел. На кресте маленькой церкви тоскливо орала ворона. Когда Кузьма подошел к стоящему в конце улицы низкому домику с одним освещенным окном, ворона снялась с места и, продолжая монотонно каркать, полетела в затуманенное поле. Последний красный луч погас на куполе церкви, и стало темно. Кузьма опустил на землю девочку, толкнул калитку, и навстречу ему с крыльца опрометью сбежал Мишка.
– Ой, слава богу! Я уж думал – не явишься!
– Чего сам не пришел за мной? – упрекнул его Кузьма. – Сестру босиком вместо себя погнал, молодец лихой!