Моблан вообще не мог иметь детей. Потомство Шудлеров, этих новоиспеченных дворян, купивших титул за деньги, тоже было немногочисленно. Род Моглев угас еще восемьдесят лет назад. Теперь ни один человек на свете не носил имени де Ла Моннери. А после смерти тети Изабеллы прекратится и род д’Юин.
Да, из родных – из старших – у нее осталась только одна Изабелла.
«Нет, никогда в жизни, – говорила себе Мари-Анж, – я не решусь признаться тете Изабелле; она так одиноко, но зато безупречно прожила свою жизнь…»
Впрочем, тетя Изабелла была лишь предлогом, лишь символом. Не будь ее, Мари-Анж все равно почувствовала бы силу запрета.
Ей, последней представительнице клана, отмеченного печатью бесплодия, материнство представлялось лишь досадным результатом любви.
«Да и как воспитать ребенка, не имея ни гроша за душой, – думала она. – У меня только две возможности – либо работать, либо сделаться содержанкой…»
И тем не менее… И тем не менее все, что было здорового в ее натуре, все, что присуще красивой двадцатипятилетней женщине с крепкими мышцами и широким тазом, наполняло ее искушением – которое она сама считала нелепым – сохранить ребенка, уже зародившегося в ней.
С самого начала беременности Мари-Анж чувствовала себя лучше, чем когда бы то ни было, если не считать легкого ощущения тошноты. Каждое утро, подходя к зеркалу, она ожидала увидеть круги под глазами и желтые пятна на лице – эти неприятные и будто бы неизбежные признаки беременности. Однако их не было: на нее по-прежнему смотрело цветущее лицо. Она немного пополнела, грудь у нее округлилась… все наперебой восхищались тем, как она прекрасно выглядит.
«Ребенок необходим для того, чтобы женщина чувствовала себя здоровой и спокойной, – думала она в такие минуты. – Мы созданы для этого. Я, во всяком случае, безусловно… Ребенок…»
Ребенок, которого баюкают и кормят грудью, ребенок, которого целуют в щечку, свежую и нежную, как персик, ребенок, смотрящий широко раскрытыми глазами на еще неведомый ему мир, ребенок, что смеется в колыбельке, когда его щекочут, ребенок, чье пухлое и хрупкое тельце хочется облизать, как это делают самки животных, ребенок, встающий на ножки и, пошатываясь, делающий первые робкие шаги, ребенок, который растет и взрослеет…
– Почему другие женщины, – прошептала чуть слышно Мари-Анж, – могут рожать детей без драм, без проклятий.
Камень, еще камень… статуя… фонтан…
Женский голос громко прозвучал позади:
– Никогда еще Версаль не был так великолепен, как сегодня!
Мужской голос спросил:
– Вы уверены, что будет только один тур голосования?..
Почему Симон не скажет ей: «Мари-Анж, сохрани ребенка. Я тебя об этом прошу. Я этого хочу. Ведь он также и мой, ты не смеешь сама решать его судьбу. Мы вместе воспитаем его и, как только я стану свободен, поженимся. Что нам до общественного мнения. Разве люди могут понять нас?.. Я принимаю на себя ответственность и за твою судьбу, и за судьбу ребенка».
Почему он так не говорит? Почему не принимает решение? Почему не приказывает ей? Почему он, мужчина, оставляет ее теперь одну?
«Если бы он мне так сказал, я бы на все смотрела иначе. Я бы чувствовала себя счастливой. И я бы приняла решение. Ведь, в сущности, я этого и сама хочу. Но он обязан сказать, и немедля».
В душе Симона тоже происходила борьба. Он еще сильнее хотел иметь ребенка, чем Мари-Анж. «Она ведь еще сможет иметь детей… А для меня это, должно быть, последняя возможность…» Правда, этот еще не рожденный ребенок мог, став взрослым, превратиться во второго Жан-Ноэля, это незаконнорожденное дитя могло оказаться и девочкой, и девочка эта могла впоследствии стать второй Люсьенн Дюаль… Да, так могло случиться, но не обязательно. Ведь Мари-Анж будет совсем в иных условиях. Но имеет ли он право просить ее об этом? Он отлично понимал, какую драму она сейчас переживает. Для него все это куда проще, все сведется главным образом к денежным обязательствам. А ее ждут и физические, и моральные страдания, и ложное положение в обществе. «А если я умру, так и не успев развестись, не успев признать ребенка своим, если нас разлучит война?.. Мало ли что может произойти… И тогда она останется одна, с малышом на руках, жизнь ее будет искалечена, ей нелегко будет устроить свою судьбу… Нет, нет, я не имею права».
Единственный раз – единственный раз за всю свою жизнь – этот эгоист попытался поставить себя на место другого человека. И он роковым образом не понял, чего ожидает от него этот другой человек, не понял того, что может составить счастье их обоих.
«Она сама должна решать. Я ничего не хочу ей навязывать, не хочу оказывать на нее давление».
И в это же самое время в нем говорил извечный инстинкт крестьянина и, быть может, даже простое тщеславие самца. Симон удивлялся, что у Мари-Анж так слабо развита жажда материнства, уважение к тому, что предназначено женщине самой природой. Ведь она ни разу не высказала хотя бы сожаления, ни разу не намекнула на свое желание сохранить ребенка…
Рощи, мраморные статуи, фонтаны. Неумолчный шум водяных струй еще больше подчеркивал их обоюдное молчание.
«Все дело в том, что она не так уж сильно любит меня и поэтому не хочет сохранить моего ребенка», – сказал себе Симон, и его пронзила острая боль, пожалуй, самая острая боль на свете, которую приносит мысль, что любимая женщина недостаточно любит тебя и именно в ту пору, когда ты особенно нуждаешься в доказательстве ее любви.
«Все дело в том, что он недостаточно любит меня и потому не просит сохранить его ребенка», – думала в это время Мари-Анж.
И ни один из них не произнес того нужного слова, которого ждал от него другой.
– Ты можешь быть уверена, что я не оставлю тебя в беде… – пробормотал Симон.
Стараясь проявить великодушие, он не нашел ничего лучшего, чем эта фраза, которая только увеличила у обоих тягостное чувство.
– Конечно, конечно, я в этом не сомневаюсь… – ответила она.
Лашом посмотрел на часы.
– Мне пора в зал заседаний. Ты дождешься меня? Я скоро освобожусь, и мы уедем вместе.
– О нет, – сказала она. – Я бы хотела уехать сейчас же. Может быть, твой шофер отвезет меня?
– Ты устала, дорогая?
– Да, немного.
На обратном пути Мари-Анж остановила машину возле кондитерской.
Жребий был брошен. Мораль мертвецов, жившая в ее крови, одержала верх – и ни она, ни Симон не воспротивились этому.
Сидя позади шофера, Мари-Анж беззвучно плакала, роняя слезы на свои любимые пирожные – эклер с шоколадом, – которые ей теперь уже долго не захочется есть.
12
В это время Жан-Ноэль и герцогиня де Сальвимонте прогуливались в садах Большого Трианонского дворца.
Последние две недели они, можно сказать, были неразлучны.
Они вместе побывали у астролога на улице Бломе, и когда тот приступил к составлению гороскопа Лидии, она назвала ему неверную дату своего рождения, а после этого со страстным интересом выслушала пророчество о себе, вернее, о судьбе женщины, которая была моложе ее на десять лет.
А на следующий день они отправились в банк, и герцогиня заставила Жан-Ноэля подписать вексель, в котором было сказано, что он обязуется возвратить ей деньги через три дня. Вечером они были в Опере. Наутро обнаружилось, что Лидии прислали пригласительные билеты на генеральную репетицию в «Комеди Франсез».
По истечении трех дней Жан-Ноэль в отчаянии признался герцогине, что не может возвратить ей долг.
И она дала ему отсрочку еще на три дня, заставив его подписать новый вексель. Так происходило еще несколько раз, и в день президентских выборов истекал срок в пятый раз предоставленной ему отсрочки.