– Это я, – сказал он.
Но она не открывала. И возросла тоска, нахлынуло одиночество, и он взмолил: но это он, Саша Пушкин, что же она не открывает, ведь она прекрасно его знает, он столько раз у нее был, – может быть, она с кем-нибудь занята?
Не в этом дело, ответила она хриплым голосом, никого нет, но она не может его пустить.
Но почему, молил он, и казалось, сердце не справится с тоской; в чем дело, ведь это он, Саша Пушкин, неужто она обидит давнего своего приятеля?..
Господи, не обидеть она хочет, а больна дурной болезнью и не может пустить, неужто он такой бестолковый, что не может понять…
Нужно же такому случиться: мимо проходил почтенный директор Егор Антонович Энгельгардт. Он даже вздрогнул, увидев возле известного дома своего ученика – и оба постарались не заметить друг друга… Увы, Егор Антонович ничего другого и не ожидал, да и что ожидать от сердца, в котором нет ни религии, ни нравственности…
А Пушкин от бешенства даже сжал кулаки. Пусть его все оставят в покое! Пусть его оставят в покое все эти наставники!
Уныло побрел он дальше. Тоска!.. Но вспомнился Лицей. Сколько святых надежд он оставил в Лицее!..
Улицы были переполнены, будто все жители города, радуясь весне, высыпали из домов. Прохожие толкались. С мостовой, из-под копыт и колес летели брызги.
Какими чистыми, свежими, незапятнанными были его чувства и порывы в Лицее… Вспомнились узорчатые решетки, причудливые беседки, и он среди прекрасных садов, он с книгой, с листом бумаги, с огрызком карандаша в руках, и широко раскрытыми глазами смотрит на подернутое легкой дымкой голубое, без граничное небо…
Ах, тоска!.. И в эту минуту падения, отчаяния, безнадежности ему вспомнилась его первая любовь, трепет первых встреч, первые его ожидания и надежды… Ах, Катя Бакунина! Теперь, когда черты ее стерлись когда она уже никем для него не была, теперь, в воспоминаниях, чувство к ней показалось ему небывалым, невозможным, неповторимым…
Волнение охватило его. Что-то ожило в душе. Волнение нарастало, воспоминания делались ярче, зримее, вытесняя тягостное, тусклое настоящее…
Это пришло, как образ. Грязь сойдет со святыни, как с картины, испорченной варваром, исчезнут случайные мазки…
Он заспешил домой. Он принес в свою комнату душевные муки, тоску и хотел излить их на бумагу… Но нет, то, что он написал, было слишком мрачно, резко. И он смягчил… Но нет, то, что у него получилось, было слишком лично. И он исправил… Нужно было смягчить, нужно было исправить, нужно было найти общность и равновесие, потому что даже самая горькая боль и самая светлая радость требовали умеренности, сдержанности, и, только найдя божественные пропорции, мог он вместе с господом богом месить глину жизни, создавая прекрасное…
И он писал, чиркал, искал…
Но краски чуждые, с летами, Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой.
Когда душа его открывалась до самых глубин – на самой глубине плескались прозрачные голубые озера красоты…
XV
Граф Кочубей, управляющий министерством внутренних дел, в форменном сюртуке со звездой, с усталым лицом занятого вельможи полулежал на диване. Он не любил казенных кабинетов и работал у себя дома.
– Ваше сиятельство, – говорил высокий костлявый человек, подаваясь вперед и прижимая руки к груди. – Это не донос, прошу понять меня: как благородный человек, на доносы я не способен…
– Подождите, господин Каразин, – прервал его Кочубей. Торопливость и горячность этого человека мешали ходу его мыслей.
– Но, ваше сиятельство, я думаю о нашей России! – Каразин огляделся, отыскивая стул. Он тщетно ожидал, что ему предложат сесть. – И я посчитал своим долгом предуведомить правительство…
– Вы прислали мне это… – Кочубей держал в руке листок доноса, – с тем намерением, чтобы я представил его императорскому величеству?
– Точно так, – скороговоркой подхватил Каразин. – Но, ваше сиятельство, может быть, сами выражения, мною употребляемые, недостаточно удачны?.. – Каразин опять оглянулся, отыскивая стул. – Вы первый из сановников нашей империи, вы – энергичный и твердый деятель…
Граф Кочубей нахмурился. Эти похвалы в его адрес были не только не обязательны, они были дерзостью. Он бросил пытливый взгляд на странного корреспондента, засыпавшего его доносами. Однако он сдержался.
– Вы считаете, есть опасность?
– О да, величайшая опасность! – воскликнул Каразин, даже припрыгнув на месте. – Величайшая опасность, ваше сиятельство!
– Какая же опасность?
– О, величайшая, ваше превосходительство. – В Каразине будто что-то взорвалось. – Я думаю о нашей России, я страшусь… – В голосе его слышалось исступление.