Телегин, успокоившись, брел в обратную сторону и грозил кому-то кулаком.
Отдышавшись, Соломаха вспомнил о Фильке. Дети уже прыгали на берегу, и Соломаха тихо засмеялся от радости, что Филька не утонул и что бидон с керосином не унесла коварная Черемшанка.
На том берегу плотники уже принялись за работу, и только Телегин яростно жестикулировал. «И чего его распирает? — подумал Соломаха, сплевывая в воду. — Чего орать?»
Захар терпеть не мог в старом товарище непоседливость а суету. Там, где Телегин, обязательно все носятся как угорелые. Тарас сам винтом ходит и других заставляет бегать. Если говорить точно, то он, конечно, не заставляет, а заражает своей энергией других. Но работать с ним тяжело. Еще в молодости Тарас отличался этим, может, потому и верховодил среди сверстников. Из всех Телегиных он один удался таким заполошным. И гармонист был лихой, ни одни посиделки без Тараса не обходились, и девки вились возле него как пчелы. Растянет меха гармоники, тряхнет чубом, пробежит пальцами по ладам — ноги сами пускаются в пляс. А после гражданской что-то надломилось в Тарасе, и хотя по-прежнему все кипело вокруг него, но это уже не тот был Тарас Телегин, и Соломаха сочувствовал ему и понимал: не очень-то повеселишься без-одной руки, да и Мотря досталась не ему, а Захару. По-прежнему они дружат, но нет промеж них уже той дружбы, что была в молодости, той фронтовой и партизанской, когда прикрывали друг друга от белогвардейских и германских пуль...
Глядя на Фильку, Захар с запоздалым страхом подумал, что Филька действительно мог утонуть. А он, Захар, променял его жизнь на бидон проклятого керосина! И хоть керосина практически невозможно было достать нигде, все же не стоил он Фильки.
Филька бежал к нему, мокрый, придерживая одной рукой штанишки, другой на ходу утирая нос. Подбежал:
— Тять, а я чуть не утоп.
Захар всмотрелся в курносое лицо его, густо усыпанное веснушками. Пожалуй, Матрениного в Фильке всего-то и были только глаза, выразительные и синющие, а чье все остальное, для Захара оставалось загадкой — Матрена молчала, да и сам он не спрашивал. Сперва думал, что она без его просьб расскажет, а потом как-то сама собой отпала надобность знать, от кого она прижила ребенка. И только нет-нет да где-то в самой глубине души начинала ворочаться ревность к прошлому Матрены. В селе болтали, что путалась Матрена с каким-то чубатым казаком. Может, и дите того казака.
Он придвинулся к Фильке, погладил мокрые вихры, прижал к себе.
— Чего ты, тять? — поднял Филька на него глаза.
Захар смутился.
— Да ничего. Вот утонул бы, тогда мать нам дала бы...
— Я ж не утонул.
— Ну и слава богу.
Черемшаны. Август 1927 г.
Из-за двугорбой сопки, прозванной Верблюдом, потянулась грязная облачная рвань, которая сползала живым клубком в долину и укутывала ее сыростью и запахом гниющих морских водорослей. За Верблюдом распласталось море, и погода в долине Черемшанки зависела от него. Если перевалить седловину, потом пройти верст двадцать тайгой, то в аккурат выйдешь к морю, на берегу которого раскинулся поселок рыбаков. Этот поселок и рыбацкая артель были у черемшанских властей бельмом на глазу. Народ, особенно мужская молодь, стремился в поселок на легкие заработки, хотя артель не очень-то баловала гостеприимством, потому как рыбацкая профессия в семье передавалась из поколения в поколение. Но деревенская молодежь оставалась в поселке на разных подсобных работах, и редко кто возвращался в Черемшаны. Четыре раза в месяц, а случалось и чаще, в Терновый приходил из Владивостока маленький пароход «Чилим», привозил соль и другую рыбацкую надобность, забирал соленую и копченую рыбу — иваси, кету, горбушу — и уходил, погруженный в воду чуть ли не по самые леера. «Чилимом» пользовались и крестьяне Черемшанской волости, возили в город на продажу хлеб, если имелся избыток. Но торговлей в основном занимались кулаки, которых еще хватало и с которыми Соломаха вел яростную войну.
Захар направлялся на дальние делянки. Едва углубился в дубовую рощу, как Воронок вскинул голову и сдержанно заржал. Соломаха натянул поводья, и жеребец перешел на шаг. Из-за поворота вынырнула телега, на охапке свежескошвнной травы полулежал Исай Семижен. Захар сразу узнал его по рубахе из малинового поплина. Такой рубахи ни у кого в Черемшанах не было, словно бабье платье. Захар давно имел на Семижена зуб, но Исай как угорь ускользал, он умел выкручиваться в самых критических ситуациях и из воды выходить сухим. Имея более трех гектаров пахоты, Семижен первым признал Советскую власть, никогда не отказывался от налогов, обязательных и дополнительных, помогал коммуне то лобогрейкой, то собственной мельницей, то живым тяглом, при этом не артачился и делал все с видимым доброжелательством. Но Захар нутром чуял, что Семижен является не чем иным, как скрытой гидрой мировой контрреволюции. Гидра эта — полтора вершка от горшка, соплей перешибешь, ноги кривые, руки длинные, как канаты из туго сплетенной пеньки. А в молодости Исай славился тем, что на спор мог на горбу поднять воз с сеном. На четвереньках влезал под телегу, как краб растопыривал кривые ноги, упирался руками в землю и, взбухнув, жилами, наливаясь черной кровью, подымал на три вершка воз. Ноги его, обутые в мягкие ичиги, при этом по щиколотку входили в высушенную зноем землю. Девки Исая не любили и боялись. Женился он на Параске Козулиной, рябой и грудастой девке, о которой сложили сами же девчата частушку: «Цыцки по пуду, работать не буду, пойду к старосте просить: тяжело цыцки носить». Параска оказалась ленивой, и Исай бил ее смертным боем. Но Параска нарожала ему пятерых парней, похожих на Исая, рукастых и кривоногих. В гражданскую все пятеро хлопцев где-то колобродили и вернулись целыми и невредимыми, да еще верхами. После межвластия Исай голодно вцепился в землю, нанял батраков и в один сезон из середняка выбился в крепкого хозяина.
Увидев Соломаху, Исай остановил коня, слез с телеги и, сняв картуз с лысой головы, поклонился:
— Доброго здоровья, Захар Ульянович. Далеко?
— Здорово, Исай Исаевич. В поле путь держу, — ответил Соломаха, поравнявшись с Семиженом. — А ты небось с заимки? — Захар соскочил с коня, присел раз, другой, разминая затекшие ноги. Исай скручивал цигарку, приглашая перекурить и Соломаху.
— Кабаны всю кукурузу потравили, — пожаловался Семижен. — Да и на жнивье мало радости, Чтой-то хлеба нынче пустые. Вродь как зерна полные, а жиманешь — пшик. Одна полова. — Высушенное солнцем лицо Исая сморщилось, а глубоко посаженные и сведенные к переносью глаза совсем спрятались. — Не приведи господи, еще Лялин налетит коршуном, тогда совсем пиши пропало.
В прошлом году банда Лялина отобрала у Исая сто двадцать пудов ржи да почти столько же овса. Прямо с тока забрала. Исай потом рыдал как ребенок, но даже и такой побор не обеднил его. Была у Соломахи тайная думка, что зерно Лялин забрал с позволения Исая и не за просто так.
Может, Исай рыдал не от горя, а от радости, что так выгодно сбыл товар, не тратясь на перевозку в город, да и государству меньше отдал? И чего, спрашивается, такой жмот оставил на току мешки с зерном на ночь глядя? Кроме Шершавова, Соломаха никому не говорил о своих подозрениях. И Шершавов наказал молчать пока.
— Чего ж хныкать, вступай в коммуну, — взялся за старое Соломаха. — В одной упряжке да всем скопом легче будет...
Семижен поцарапал ногтем лысину:
— Оно, конево дело, так, дык опять же, не сам хозяин...
— От попало на язык: не сам, не сам! Жрать-то будешь сам, а не кто-то.
— Погожу маленько, Захар Ульяныч. Боязно чтой-то. Вот дай насладиться хозяйством, а потом и поглядим.
— Гляди, да не прогляди. Как бы не опоздал.
— Оно, конево дело, можно и опоздать, — согласился Исай.
— А как с лобогрейкой? Удружишь, не забыл?
— Дам, как не дать, раз уговор был. Мое слово — железо. Вот управлюсь, и получите механику.