кажется, что ихняя мать самая красивая. У нее были темные волосы и темные глаза. Кажись, она была еще высокая… не помню точно. Она померла от чахотки. Я тогда, наверно, была совсем маленькая, я только помню, что однажды ее не увидела больше.
Меня растили другие слуги, хотя они, наверно, сказали маркграфине обо мне, а она позволила оставить меня. Она добрая, правда? Не каждый ведь позволит, чтобы в доме бесполезная сирота росла? Я замка ихнего ни разу не видела, то есть не помню такого, но городской дом у них большой, а замок – тот еще больше, так мне говорили. Я живу… то есть жила… на чердаке, но зимой нам позволяют спать на кухне, там теплее.
Ну, как я выросла, так начала работать за кров и пропитание. Мыла кастрюли… ну и полы тоже. Я девушка честная. Я стараюсь как могу, чтобы мной были довольны. Кухарка меня часто хвалит за хорошую работу, не то что некоторых. Она мне даже деньги доверяет и отпускает за покупками на рынок, И я не позволяю садовникам и лакеям, чтобы они приставали.
Как-то раз, это летом было, приключилась одна странная вещь. Вы, наверно, не поверите, но капитан Тигр и ее светлость меня порасспросили и теперь верят. Я девушка честная, я врать не буду.
Маркграф и маркграфиня уехали из города в ихний замок, а мы принялись за весеннюю уборку, это мы каждый год так убираемся, как они уедут. Ну, в других-то домах это раньше делают, но это все потому, что мы ждем, покуда маркграф уедет. Прислуга из других домов над нами смеется, мол, мы всегда поздно спохватываемся, да только мы убираемся ничуть не хуже ихнего.
Значит, в то утро помогала я Карлу и фрау Мюллер убираться в комнате у молодого господина, вот она меня и послала с ящиком зимних одеял на чердак. То есть не на тот чердак, где прислуга спит. Тот в западном крыле, а этот – в южном, и там хранят всякое добро, и там всегда темно и воздух спертый, и я всегда боюсь нацеплять паутины на чепец. Фрау Мюллер ругается, если что. Там полно всяких ящиков, и сундуков, и разного добра, и оно там хранится уже много лет. Ну, нашла я место для ящика, что принесла, и поставила его биркой наружу – это фрау Мюллер так велит, – и я не тратила там время зря, а пошла обратно на лестницу, а как спустилась немного, кто-то со мной и заговорил.
– Хайди, – говорит, так тихо-тихо.
Я спрашиваю: «Кто там?» – а у самой сердце-то тук-тук.
– Твой друг, Хайди, – отвечает, тихо, но все слышно. – Я тебе кой-чего важного сказать должен.
Вот я и спросила:
– Это ты, Раб, шутки шутишь? – Ну, я думала, что это поваренок. У этого парня только шутки на уме, это кухарка так говорит.
А голос и отвечает:
– Нет, – говорит. – Возвращайся, – говорит, – вечером, когда будет время послушать, потому как я тебе много чего скажу такого важного.
Ну, тогда я, значит, подумала, что это, должно быть, Дирк, лакей. У него на уме штучки похуже, чем у Раба, вот я и говорю, вроде как ему:
– Думаешь, Дирк, так меня и провел? Выходи-ка, – говорю, – пока я тебя здесь не заперла!
Но никто так и не вышел, вот я и спустилась, а дверь заперла – я ведь все думала, что это Дирк, вот и решила, что поделом ему, пусть посидит взаперти. Потом я услышала, как Дирк с Анной хихикают в углу бельевой, стало быть, это не он был, а потом я вроде как обо всем этом забыла до тех пор, как спать легла. А как легла, так вспомнила, что дверь-то заперла, и стала думать, что это я, может быть. Раба там оставила. А в том крыле ведь никто и не живет, как господа уедут. Я все печалилась, что вот заперла Раба и он там кричит-кричит, а его до зимы так и не услышит никто. И как вспомню, я ведь до самого вечера его не видела, даже за ужином, а чтобы он обед или ужин пропустил, такого не бывает. Это я только назавтра узнала, что кухарка его словила в кладовке, где он в варенья залез, да заперла его в погреб без ужина, а тогда я этого и не знала вовсе, а только лежала и все не спала, а печалилась. Ну и допечалилась до того, что встала – потише, чтобы Анну не разбудить, – и надела халат, и пошла на цыпочках в то крыло.
Вот я шла на цыпочках и все боялась, что меня фрау Мюллер поймает – она ведь решила бы, что это я словно распутница какая иду к Дирку или еще кому из парней, и тогда выгнала бы меня вон из дома, как уже бывало кое с кем. Но я дошла до двери на чердак, и отперла ее, и отворила тихо, и говорю:
– Раб? – говорю. – Выходи давай!
И тут этот странный тихий голос как скажет:
– Хайди, – говорит, – никакой я вовсе не Раб, и не Дирк, и вообще не лакей, и не садовник, и не конюх. Мне тебе кой-чего важного сказать надо.
Тогда я ему и говорю:
– Тогда рассказывай, а то я по лестнице подниматься не буду.
– Тебя зовут Розалинда, – говорит голос, – и твоя мать была царевна, а отец – царевич, а ты сама будешь править царицей над дальнею страной.
– Раб, – отвечаю, – если ты сейчас же не спустишься оттуда, я тебя снова запру. Будешь знать, как чепуху нести.
– У тебя, – говорит голос, – есть родимое пятно.
И он сказал, где оно, да на что похоже, и тут уж я поняла, что никакие это не Дирк, или Раб, или кто еще из наших, я ведь девушка честная!
Тут я так напугалась, что аж дух захватило.
– Ты откуда все это знаешь? – спрашиваю.
А он и отвечает:
– Я, – говорит, – бог твоих отцов. Я знал твоего отца, и его отца тоже, и кто там был до них, и они все были цари, а ты, значит, будешь королева, то есть, я хотела сказать, царица.
Ну, я так стояла и слушала, пока не замерзла, а как замерзла, поднялась на чердак да завернулась в одно из одеял, что только днем сама туда и сносила, и села, и все разговаривала с этим голосом, покуда не стала засыпать совсем с усталости-то. Тогда этот голос послал меня спать. А на следующую ночь я снова туда пришла, и на следующую тоже, и он все рассказывал мне всякого такого про меня и про страну, в которой я буду царицей.
Он сказал, что звать его Верл, а на третью ночь он сказал, где его искать, и оказалось, что это такой голубок фарфоровый на высокой полке – маленький и весь в пыли. И он сказал мне, чтобы я взяла его с собой, и положила под подушку, и тогда он будет говорить со мной по ночам, когда Анна – мы с ней живем… то есть жили в одной комнате – заснет, и тогда мне не нужно будет ходить каждую ночь на чердак. И Верл сказал мне, что, если я его возьму, это будет не как если бы я его украла. Все равно он был мамин. Или это мама была его, он ведь бог… или не он, а она, но это, он сказал, без разницы. Он сказал, это все равно как украшение, а это украшение было мамино, а до того папино, значит, теперь оно мое по праву, а не маркграфа вовсе.
Но Верл сказал, он не может говорить ни с кем, только со мной, вот он и сказал… сказала, чтобы я его… ее днем прятала как следует, в месте, какого я и не знала раньше, даже не догадывалась.
Но ночью я клала его под подушку и лежала, а она мне все про мою семью рассказала.
Мой отец был сын царя, которого звать было Быстроклинок. Отца было звать Звездоискатель, и он влюбился в мою маму, а она была из благородных и красивая, как мне всегда казалось, и ее звали Свежероза.
Царевич Звездоискатель сказал Свежерозе, что любит ее и женится на ней. Свежероза попросила времени подумать, но он все уговаривал ее и говорил, что любит только ее и что будет ей всегда верен, и они договорились пожениться. Тогда царевич пошел к царю и попросил его разрешения.
Но царь Быстроклинок ему не разрешил. Он сказал, что Звездоискатель должен жениться на иностранной царевне, чтобы их царства сдружились. Он сказал, что эта царевна уже едет в ихний город, Утом, на помолвку, хотя еще слишком молода, чтобы идти замуж. Но это, он сказал, без разницы, потому как и Звездоискатель слишком молод, чтоб жениться.
И тогда Звездоискатель опечалился, потому что не знал, как объяснить все это Свежерозе. Тогда он пошел в молельню, где они держали своего бога, всю в серебре и рубинах. А бог был, конечно, Верл. Царевич стал на колени, и стал молиться, и рассказал Верлу все свои печали.
– Ты прав, а твой отец не прав, – сказал ему Верл. – Свежероза тебе в самый раз пара, а у той малолетней царевны кровь поганая. Приведи мне сюда царя.