броском без толчка прянул в воздух. Упругая лента — воплощенная отточенность и грация — перелетела комнату, скользнула над нашим диваном и бесшумной черной молнией вонзилась в святой лик Николы- чудотворца. Я никогда не подозревал, что длинное ужиное тело — итог миллионолетней эволюции, которая довела приспособляемость вида до умопомрачительного совершенства, убив этим в нем саму возможность дальнейшего развития, — я никогда не подозревал, что ужиное тело обладает такой огромной силой. Ромка вмазался, вложился в портрет, изломав и скомкав себя, как вкладывается — колено в колено — подзорная труба. Мы не угадали в Ромке преданности, переведя на понятный нам язык взаимоненавистнических отношений странное Ромкино поведение. А он, вооруженный могучим инстинктом — этой бесконечной памятью поколений, наделенный изощренными, недоступными человеческому восприятию органами чувств, всем опытом многовековой борьбы за существование, — он уловил какую-то подозрительную враждебность в пронзительном взгляде Николы. И поступил так же, как поступали до него миллиарды змей: атаковал.
Вот тогда мне и стало жутко. Что же такое прояснилось для Ромки с его инфракрасным зрением? И что все-таки с такой силой бросило его на икону, — хотя змеи никогда не охотятся на неподвижные предметы, тем более — неодушевленные?
Я снял своего «святого» со стены, повертел так и эдак. Икона как икона. Святой как святой. Обыкновенный чудотворец. Семисотлетний шалун со странной привычкой не зябнуть и не отводить глаз. Загадка, которую я не мог отгадать…
И тогда я решился: завернул Николу в старую газету и понес к другому знакомому мне чудотворцу, Сережке Троянцу. Сережкино прозвище говорит само за себя… и ничего не говорит. Потому что, по нашему мнению, он был искусен, как житель древней Трои: знал и умел все. То есть рисовал. Писал стихи. Фотографировал. Сочинял. Но лучше всего играл — играл человека, который знает и умеет все. И в этом ему не было равных: блестящий импровизатор, он мог выдумать что угодно — от падежей несуществующего языка до шкалы для еще не открытого состояния материи. Он знал толк в живописи. Но даже если б он никогда о ней не слышал, мне больше не к кому было обратиться.
С этого момента и начинается вторая жизнь Николы. Вернее, не Николы, а «Фантастической гравюры», как теперь с нашей легкой (по невежеству!) руки называют ее все специалисты. Или, еще вернее, и Николы, и «Фантастической гравюры». Поскольку неожиданно для нас обоих мы стали первооткрывателями еще одной, самой уникальной в мире картины.
Сережка Троянец выставил против иконы всю свою дьявольскую изобретательность, а также многочисленных друзей: художников, химиков и даже одного криминалиста. Икону фотографировали через все мыслимые фильтры. Просвечивали рентгеновскими и ультрафиолетовыми лучами. Рассматривали в микроскоп каждый мазок кисти. Мне кажется, хотя это до сих пор от меня и скрывают, ее варили в кастрюле и выпаривали на медленном огне. В общем, подробностей я не знаю, но в результате всех ухищрений удалось снять верхнюю пленку краски — обыкновенную яичную темперу, действительно наложенную Алексой Петровым в 1293 году на еще более древнюю роспись. То есть именно росписью-то и нельзя было назвать обнаруженную нами обработку дерева, меняющую саму структуру поверхности на глубину приблизительно два миллиметра. Это были как бы многократно наложенные и проявленные изображения — не красками, а каким-то неизвестным земной науке стереофотоспособом. Я не оговорился, поставив рядом эти два слова: земной науке. При всей необычности лика «святого», при всей его исключительной одушевленности и, между прочим, при всей нашей подготовленности к чуду, открытие оказалось ошеломляющим: на нас, навсегда вживленное в дерево, глядело неземное трехглазое лицо.
Древний новгородский художник искусно воспользовался кистью, чтобы, замазывая чужое и непривычное, придать ему человеческие черты. Нигде не отступив от общего контура, сохранив рисунок, ткань картины, он вместе с тем придал каждой линии собственную интерпретацию. Превратил в реденький хохолок плящущее над теменем голубоватое пламя. Третий глаз во лбу, чтоб не смущать мирян, замаскировал в странный, но не противоестественный узел морщин. Плотные выступающие образования по бокам головы сделал слегка оттопыренными, посаженными низко, почти у самого подбородка ушами. Два веерообразных пучка щелевидных отверстий стали диковатыми, чуточку асимметричными усиками. Безгубый, немного вытянутый вперед абсолютно круглый рот оказался завитком бороды, так что живописец с трудом втиснул под усы маленький новый ротик с крохотными, едва намеченными губами. Потом оживил привычными красками непривычные для нашего глаза смутные цвета лица и одежды, убрал многочисленные черные пятна фона — и получилась незаурядная, однако вполне земная икона. Так сказать, обыкновенный чудотворец…
Но как, откуда попала «Фантастическая гравюра» к Алексе Петрову? Кто изображен на ней? В какие незапамятные времена позировал чужак безвестному анониму, искусство которого донесло до нас неподвластную времени информацию на простом куске дерева? Хотя нет. Так и такими средствами мог писать тот и только тот, кто изображен на этом портрете!
Не просто описать, по какой причине я пришел к этому неожиданному и чуточку нелепому выводу. Мы долго спорили, думали, снова спорили, пока не выработали единого толкования. И тут я вкратце коснусь философских основ зрения.
Для человека с одним глазом мир предстает плоским. Два глаза развертывают картину по горизонтали, потому что рассматривают объект с двух разных точек зрения. Каждый глаз видит свое, несколько отличное изображение и передает его в мозг, который трансформирует плоские картинки в стереоскопический кадр. При этом, в силу физиологических, если так можно выразиться, допусков на состав, число и восприимчивость палочек и колбочек глаза, в силу микроскопических различий в строении нейронов, проводящих импульс, цветовое видение для каждого глаза тоже различно. Происходит суммирование цветности, и спектр изображения, рассматриваемого двумя глазами, становится значительно богаче, чем для любого из них. Поэтому никогда одно самое зоркое око не заменит двух.
Но мы, люди, так привыкли к своему богатству, так горды, так вжились в свои роли «царей природы», что не замечаем, как мы на самом деле зрительно бедны. Окружающее нас пространство трехмерно. Мало одной только развертки по горизонтали. Нужна третья точка для рассмотрения предметов в их дальномерном развитии. Нужен, короче говоря, третий глаз, расположенный выше первых двух. И если двумя глазами человек видит как бы две грани куба, то третьим глазом он мог бы увидеть третью, верхнюю, грань, приобретя что-то вроде панорамного зрения. Частично, разумеется, мы научились компенсировать свой физический недостаток — едва заметным вскидыванием вверх-вниз головы, движением зрачков в вертикальной плоскости. Но лишь одновременное сравнение, совмещение трех изображений позволило бы нам оценить мир в полном объеме. Три — число необходимое и достаточное. Никакое последующее увеличение тут ничего не изменит — в трехмерном пространстве играют роль лишь две базы: горизонтальная и вертикальная. Зато какой поток информации об окружающем мире хлынул бы в наш мозг! И какая беспредельная палитра красок распахнулась бы для наших органов чувств!
Да, мы привыкли к своему зрению. Оно дает нам возможность судить о прекрасном, наслаждаться книгами, считывать показания приборов, любить. Оно позволяет увидеть багровую настороженность заката и грациозные шалости котенка, падучую звезду и чуткую гладь лесного озера. Какой же художник сознается в том, что он мог бы писать лучше, если б был совершеннее сам человек? Одни только инженеры-психологи все переделывают и переделывают пульты управления, подстраиваясь под ограниченные возможности человеческих глаз. Да тяжело вздохнет и отложит в сторону свои чертежи очередной изобретатель новых неосуществимых эффектов циркорамного кино.
Мы не жалуемся на свое зрение. Потому что не знаем ничего иного. И еще потому, что «царь природы» не может иметь ущерба.
Но вот я гляжу на трехглазое неземное лицо. Оно написано красками, половину которых мне никогда в жизни не ощутить. Для меня, как и для любого человека, рожденного планетой Земля, навсегда останутся в этих местах картины черные провалы, пустые непрорисованные куски, неожиданные переходы от ощущения цвета — к мраку. Потому что спектр видения неизвестных разумных существ простирается намного дальше в инфракрасную и ультрафиолетовую его области. И художник неведомой планеты умело пользовался всей своей богатой палитрой. Броско очерченный образ представителя чужой цивилизации шагнул к нам через пространство и время, шагнул — ив течение многих веков остался непонятым чудотворцем. А те, кто истово молился ему несколько раз в день, не подозревали о его внешности. Как не подозревал до сих пор и я.
И все же — вот он, вот он, сигнал далекого Разума, который мы искали под Баальбекской верандой и