сорвал фиолетовый граммофончик, сжал пальцами зев, дунул с узкого сладкого конца. Цветок напружинился и трескуче лопнул…
Борис не ждал Билуна и не мог ждать. Они не виделись лет пятнадцать — в прошлые Толины приезды его обязательно куда-нибудь уносило, а писем и телесвязи оба терпеть не могли. Сидя на врытой в землю скамье, Борис кормил с ладони вылущенными зернами подсолнуха замурзанного пацана. В широченной Борькиной ладони крепенькая беловолосая головка сына тонула полностью. Борька поднял глаза, кивнул, высыпал ребенку в рот все семечки разом, ссадил с колен, погладил по голове и сказал тонким голосом, странно модулированным вдоль фразы на совершенно неподходящих к тому словах:
— Иди поиграй, деточка. Мне надо с дядей поговорить.
Поднялся — большой, рыхлый, в исподней рубахе и низко открывающих живот штанах… Только несуразными движениями и напоминал он еще того худого нескладного парня из детства, который терялся, когда его вызывали к доске, но на спор однажды без спроса покинул посреди урока класс. Теперь Борька больше походил на своего дядю — человека-гору Ефремыча.
— Извини, я немного устал после ночной.
Он работал оператором на маслозаводе.
Анатолий, не отвечая, смотрел Борису в лицо. Мимо, басовито шаркая крылышками, пролетел шмель с желтым зеркальцем на брюшке. На миг Билуну показалось, это тот же самый — из их детства — шмель Шатька, гудевший здесь и два, и три десятка лет тому назад. И тот же воздух вокруг. Те же деревья и стены. Тем не менее, он их не узнавал. Или, если уж быть последовательным, узнавал, конечно, но именно так, как узнаешь незнакомого человека по описанию, внутренним чутьем. В этом большом рыхлом человеке с тонким голосом Анатолий тоже без сомнений узнавал Борьку — тот прорезался в хозяине этого домика независимо от воли обоих и от темы разговора. Здесь, под вишнями, к Анатолию точно возвращалось детство. Но детство чужое, подаренное ему щедро, от души, и все же им лично не пережитое, не оставленное позади во времени, а подкинутое извне, внедренное в сознание, в память, а не в душу и не в чувства. Навязываемое Билуну детство не было пережито, несмотря на еле заметный шрам на бедре — след давнишней игры в прятки, когда он впотьмах врезался в моток колючей проволоки, несмотря даже на память о заржавевшем конденсаторе, который Билун с великим трудом рассчитал когда-то для радиолюбителя Борьки — вон он до сих пор так и валяется на подоконнике. Нет-нет, все это произошло не с ним. Все здесь его и не совсем его, взятое, вероятно, из чьей-то жизни напрокат и теперь механически подсаженное ему в память. Себя здесь Анатолий не находил, не мог найти!
— Ты меня узнаешь? — спросил он Бориса.
— Что, в нынешнем сезоне шутка такая? — удивился Борька.
— Но ты не находишь во мне ничего странного?
— Странного? Чокнутый ты какой-то. Но этого всегда в тебе было вдоволь…
Анатолий не возражал. Раз Борька признал его, значит, так оно и есть, ему можно верить, он не ошибается, не умеет ошибаться. Борька не знает одного: что Анатолий примчался сюда обрести ясность и спокойствие — и не обрел. Прошлое, оказывается, не принадлежит ему. Память снова подвела, выдавая чужие воспоминания за свои. И значит, как ни странно, даже детство у него общее с кем-то неизвестным, с тем, от кого Билун с самого утра отгораживается волевой преградой.
Не стоило дальше обманывать себя, искать истину там, где она никогда не лежала. Прошлое — по крайней мере, малая родина и детство — не хранило тайны удвоения. И коли уж на то пошло, не было никакого удвоения, недовыздоровления и прочей чепухи. Дабы найти иную, столь же естественную причину сосуществования действительности и сна, надо было освободить дорогу тому, что до сих пор прорывалось нечаянно. Вот-вот Билун все узнает или вспомнит. Знакомый звук или запах — и он, наконец, заново обретет себя. Только теперь уже насовсем…
Анатолий полуприкрыл глаза, притушил барьер самовнушения, медленно стаявший, едва его ослабили с двух сторон. Помимо Борькиного дворика Билун тотчас оказался в саду Института космической медицины, и Альбина Викторовна держала его за руку. Рядом, оттянув тяжелой головой край гамака, глядела исподлобья рыжая боксерка Нэнси. Последние дни она выла по ночам, изрыла весь сад ямами. «К покойнику!» — говаривает при встречах институтский сторож Никодим Электроныч. И отворачивается.
Анатолия знобило. Губы секла лихорадка. Но мысли фиксировались четко, сразу за обоих. Лихорадочные мысли, умноженные на два одинаковых сознания и разделенные между двумя одинаковыми телами…
Спор с самим собой: одна половина проникнута подавленной завистью, другая — неуверенна и жалостлива. Вместо того чтобы обрести себя нацело, сознание снова разложилось на два скрещивающихся потока мыслей. Кое-что не затрагивалось, не договаривалось, однако окрашивало мысли созвучием чувств. Вопрос и ответ почти сливались, вопрос едва не обгонял ответ, объединение ощущений нарастало, ускорялось, уже трудно было различить, кому какая мысль принадлежит. Даже непостоянное «ты» в обращении к другой половине потихоньку скрадывалось, заменялось размазанным двуликим «я»…
В уголке памяти, калачиком свернулось воспоминание о том, как на отзыв в лабораторию направили шараповское изобретение: «Метод перезаписи личности путем поатомного адекватного дублирования на эготроне». Биологу Билуну нечего было противопоставить безупречному построению доказательств. И все же подобные открытия надо уметь вовремя закрывать… Свои аргументы на запрет бесконтрольного дублирования удалось тогда заимствовать из области этики — кого не испугала бы возможность неограниченного продления жизни с любого неперед заданного момента!
Надо же, чтобы по иронии судьбы именно ему пришлось такой возможностью воспользоваться! Он списался с Арктаном Шараповым тогда, когда уже все способы лечения были исчерпаны и врачи отступились. Больших трудов стоило склонить на служебное преступление Гришу Лукконена. Гришины опыт и логика протестовали против парадокса: подмена вместо исцеления. На счастье, он усмотрел в шараповском феномене перспективы для космической медицины, а ради медицины Гриша был готов на все. Построили эготрон. Сняли матрицу с умирающего тела Билуна. Внесли коррективы. И пустили в свет новенький дубль Анатолия Сергеевича. Память пришлось чуть-чуть выщипать, особенно последнее полугодие…
Знобило все сильнее.
— Зазяб? — удивился Борис. — Может, стопочку домашней с дороги?
Анатолий передернул плечами.
Альбина Викторовна губами коснулась его лба:
— У тебя жар. И беспокойство. Ты о чем думаешь?
— Ах, оставь, ерунда! Скоро пройдет! — одновременно ответили оба Билуна в Борькином дворе и в Свердловске.
И оба поняли зловещий смысл слова «пройдет». И оба покачали головами.
Для описания боли не требовалось слов. Она равномерно разделилась между двумя телами, разбавленная легкостью и тем наркотическим возбуждением, которое не дает умирающему иллюзий. Половиной сознания предстояло пройти через смерть. И выжить с непотревоженным разумом!
Часть мыслей, привязанную к Свердловску, затянуло дымкой. Словно он там опомнился и решил оборвать контакт.
Но теперь Анатолий не боялся правды, был готов к борьбе, был готов выйти против всего мира,