цилиндре-емкости от смазочного масла. Он знал про Волка, что тот в свое время учился на портового инженера в Гамбурге, только недолго, его то ли выгнали, то ли он сам ушел, но человеком был отчасти образованным, и это упрощало дело.
– Ты спрашивай, не стесняйся. Теперь уж чего скрывать, – приободрил его Волк.
– Скрывать всегда есть чего. Но я спрошу. Только не знаю, как выразить. Попробую для начала по- деревенски примитивно. Вы, то есть ты, Лис и Герхард, вы оборотни?
– Если по-деревенски, то, конечно, да, – Волк сделался сразу очень серьезным, вся его ребяческая смешливость разом ушла. – А если по сути, то нет. В смысле, мы не воем по ночам, не превращаемся в полнолуние, и разума, между прочим, тоже не теряем. Тут иное. А вообще, лучше Бохмана спроси. Вилли тебе профессионально по полочкам разложит. Он давно уже с моделями бьется, ищет научное объяснение… Правда, без толку, – с вернувшейся к нему веселой дурашливостью заметил Волк, будто подглядел чужую неловкость.
– Вилли когда еще придет. Он сегодня «тащит торпеду», – напомнил Сэм. – А я бы сейчас послушал. Ты все же в высшей школе учился – чужие мысли сможешь внятно изложить.
– Это действительно очень сложно, – Волк непроизвольно перешел в иную разговорную плоскость, будто дело происходило не в снежной степи у топливного ангара, а в аудитории перед профессором, где он держал экзамен. – Понимаешь, Вилли считает, это пространственный переход. Для наглядности представь. Платяной шкаф, где висят в ряд вещи. Нет, не так… Пусть будет один костюм, парадный. А другой на тебе, тот, что на каждый день. И ты время от времени открываешь шкаф и меняешь первый на второй.
– То есть человеческое тело на волчье или медвежье, – уточнил Сэм.
– Или на дикую рысь. Как наша Лис. Только она букву «р» не выговаривает, вот и стала Лис. Еще потому, что крадется хитро и неслышно, это прозвище Лео придумал, – пояснил Волк, – Но понимаешь, вся штука в том, что во время обращения ты остаешься неизменен: твое «я» или разум, как угодно назови, – в каждой философской школе свои огороды – неизменно там и тут. Хотя, скорее над обоими состояниями, а в то же время нигде. Затем всю подчиненную тебе конструкцию поворачиваешь. Присутствуешь в ней тоже там и тут. Ощущаешь себя сразу и шкафом, и его хозяином.
– А что там замечательного, в шкафу? – загоревшись любопытством, выпалил Сэм. Он уже забыл о необычной исповеди, о своей обиде на Марвитца, мозг его скоро рисовал и считывал картинку.
– Ничего. Всего лишь пустой темный ящик. А в нем костюм. Кстати, не один. Только каждый выбирает, какой ему лучше идет. В том смысле, что ты не влезешь в женскую юбку или в баварские кожаные «ледерхозе», не твоя это одежда. Вот и я, к примеру, никогда не надену то, что носит Лис. Плохо мне будет в ее костюме. Поэтому я Волк, а Марвитц, скажем, Медведь.
– Я помню Лис в ту ночь. Она совсем голая была, – Сэм разговаривал уже как бы сам с собой, такая его хватила познавательная горячка. В голове проносились структурные системы, одна фантастичнее другой. – Одежда, обычная и человеческая, стало быть, не переходит?
– Ничего не переходит. Кроме тебя самого. Вернее, лишь то, что содержит живой генетический код, то есть неразложившаяся органика: Шарлота достоверно выяснила. Это как шифр к замку. А мертвые предметы портятся безнадежно. В радиусе примерно сантиметров двадцати—тридцати, у каждого разно. При переходе туда – резкий локальный скачок температуры на доли секунды; все, что из ткани или, допустим, кожи или дерева, сгорает, не в огне, а будто рассыпается, некоторые металлы испаряются, некоторые плавятся и текут. Поэтому лучше высоко подпрыгнуть вверх, если не желаешь обжечься о землю или другую поверхность, а потом сразу в сторону. При переходе обратно – такое же интенсивное понижение и в том же радиусе, очень сильное поглощение тепла. Здесь не видно, а, скажем, летом трава замерзает и ломается в крошку.
– А тела настоящие? – задал Сэм самый сейчас ему интересный вопрос.
– В общем, да. Шарлота нас анализами уже измучила. И никакой патологии не нашла. Волк как волк, человек как человек. С точки зрения биологии делать тут нечего. По крайней мере, на сегодняшний день. А что будет завтра, кто знает? – со спокойным равнодушием ответил ему миляга-оборотень, было видно, что Волка этот вопрос мало занимает, и вообще, не из разряда насущных. Его даже замасленный противовес волновал больше. Однако вечно приветливое настроение взяло верх: – Ты мне скажи, Сэм, если мы такие нормальные, то почему физической силы у нас вдвое больше против обычных людей и выносливости тоже? И никакая язва нас не берет? И кажется, судя по нашему Герхарду, живем мы чуть ли не два человеческих срока?
– Может, просто-напросто жизненные силы складываются или умножаются? Если ты сразу человек и волк, то мощь твоя от одного и от другого? – Сэм выдал первый пришедший ему на ум принцип объяснения. И спросил уже ни к чему, а из чистого любопытства: – Интересно, насильственно убить вас можно?
– А ты попробуй, – усмехнулся Волк, впрочем, добродушно. – Если очень постараться, то, конечно, можно. Только видишь, какая штука. Ну, пускай, угостишь ты меня пулей или ножом. Я ведь не дурак, тут же обернусь, это секундное дело, даже меньше. И конечно, от свинца и железа ничего не останется, а тело мое, человечье, в шкафу в полном порядке сохраняться станет, без дыр и порчи. Отчего так, не знаю. Но проверено. Ты вообще-то лучше Бохмана спроси. Он давно уж ночей не спит, ищет отгадку к загадке природы, такого наворотил, что уже и слова нет ясного, надо с ним через переводчика разговаривать. Ладно, я недоучка, его и герр Ховен через раз понимает.
Они поболтали еще немного, но в научно-фантасмагорические детали Сэм более не вдавался, любопытно было ему поговорить с Бохманом, однако до вечера еще далеко, а раньше тот не вернется, «тащит» эту чертову торпеду. Беседа у него с Волком пошла больше про тяжкую их брата-оборотня двойную жизнь. И оказалась она у каждого своя. Истории, все три разные, любая по-своему примечательна.
Положим, первым официальным оборотнем Третьего рейха стал Герхард. По обычным меркам человеческого века было ему уже лет восемьдесят, а на вид так и меньше сорока. Только-только в полном расцвете сил. Прозябал он в скалах Тевтобургского леса, в какой-то пещерке. Случалось, с лютого голода обедал и зазевавшимся охотником – это по зиме. Когда менял звериные шкурки на насущные вещи, когда и подворовывал. В деревнях его не любили, но и боялись, считали за помешанного дикаря, держались подальше, обходили стороной, но чаще не трогали. Хотя однажды, еще по молодости лет, когда Герхард сам сбежал из дому, сильно бедняцкого, желая жить в свободе, его медвежонком поймали с намерением продать в гамбургский цирк Гагенбека. Правда, в клетке просидел он недолго, дождался темноты и чтобы сторож уснул, открыл замок и был таков. Но пребывание свое в неволе запомнил накрепко. И с тех пор частенько бедокурил. Портил капканы, спускал деревенских собак с цепи, даже потом лабораторных крыс у Шарлоты тайком таскал из вивария. Однако благодаря его эскападам, а может, чуткой интуиции местного суеверного крестьянства, о тех лесах прошел дурной слух. Припомнили и парочку пропавших без вести охотников, и раскуроченные ловушки, и кое-какие нехорошие встречи с медведем, который глазел из кустов на женщин, словно человек. Оттого прилепилось к сим известковым скалам и лесным пещерам прозвание «Магические места». По этому-то указующему названию, словно первопроходец по компасу, и явился в Падерборн однажды гауптштурмфюрер Ховен. Тогда еще просто обершарфюрер СС. И Медведь сразу поверил ему. Как и в то, что он, Герхард Марвитц, вовсе не выродок, а, напротив, новый шаг вперед в эволюционном развитии природы, тот самый уникум-сверхчеловек, во плоти и наяву, и что есть в Третьем рейхе такая организация, где примут его с распростертыми объятиями. В общем, носился тогда Лео со своей находкой, словно дурак с рождественской свечкой. А Герхард на него чуть ли не молился. Лео его читать и писать выучил, перевез в Берлин, одел, накормил, с хорошенькими фрау и фройляйн познакомил, только просил не обижаться – не все еще понимают его, Герхарда, уникальность. Позже в «Аненэрбе» целый отдел открыли, секретный и в документах не значимый. И Герхарда записали под грифом «особь номер один». Очень обидно, но Ховен велел наплевать и позабыть. В самом деле, не человеком же его писать? Он выше и больше. Правда, Герхард тогда остался при убеждении, что в управлении по расовым вопросам сидят одни недоумки и никто там не считает его «выше и больше», а совсем наоборот. Но Лео он о том не сказал, незачем расстраивать замечательного человека. Герхард уже привязался к своему открывателю, как верный пес. И ни на шаг не отходил. В идеи пангерманизма верил свято, и вовсе не по недостатку образованности, хотя и это присутствовало, конечно. Ему по душе пришелся тот единственный, на его взгляд, общественный порядок, дутому мистицизму которого он мог достойно служить, являясь одновременно его как бы символом. Из никчемных бродяг в самый центр внимания, пусть пока и тайного, – подобный переход заставил Герхарда возгордиться необычайно. Сказать по чести, многого он и не видел, а