в углах пылились скрученные в рулоны какие-то плакаты и наглядные пособия, похожие на трофейные знамена. На полу стояли кривые стопки потрепанных книжек и тетрадей. У самой двери меня ждала заправленная казенным одеялом койка. Я сел на нее, покачался под скрип пружин… Очень любопытная парочка. Очень любопытная…
Спать не хотелось, только одна мысль о сне вызывала страх и отвращение, будто мне предстояло умереть и до самого утра не подавать признаков жизни. Я встал и принялся бродить по комнате. Нечаянно задел ногой стопку мятых тетрадок. Поднял несколько штук. В уголке каждой был наклеен бумажный квадратик с отпечатанными на нем фамилией и именем. «Лышенко Лена», «Шемеров Вова», «Дацык Алена»… Я открыл одну из них. Сначала мне показалось, что тетрадные листы исчерканы и изодраны бессмысленными каракулями. Но нет, это такой почерк. Очень плохой почерк, едва можно разобрать буквы. Слова идут вкось и вкривь, проваливаясь под строчку, взлетая над ней, наезжая на край листа и сваливаясь куда-то вниз… «Я человек. Я человек. Я человек. Я человек. Я человек…» Я перевернул измочаленную шариковой ручкой страницу. На второй то же самое, тот же бесконечный ряд самоубеждения: «Я человек». И на третьей странице, и на четвертой… Я раскрыл другую тетрадку. То же самое. Почерк еще более ужасный, мелкий, рваный, словно смятая, спутанная колючая проволока. «Я человек. Я человек. Я человек…» Десятки, сотни, тысячи тетрадных листов, исписанных одной и той же фразой… Я только на мгновение представил себе обиженного богом ребенка, склонившегося над тетрадкой и выводящего своими неповоротливыми пальцами малопонятные ему слова, наполненные самым смелым и сильным утверждением. Сколько в каждом движении руки было невысказанной, неосмысленной жажды быть таким же, как все на земле!
Я присел и стал подбирать с пола раскиданные тетрадки. Тут я обратил внимание на какой-то слабый посторонний звук. Я замер и прислушался. Кто-то поет… Нет, не поет, это больше похоже на плач. Да, кто- то плачет, всхлипывает, причитает… Я подошел к двери, мягко нажал на ручку и приоткрыл ее… Э-э, да это же голос Леры!
Я вышел в коридор. Сквозняком по полу волокло мятый обрывок бумаги, и он напоминал раненую белую мышь. Торцевое окно было распахнуто настежь; метель, словно штурмуя осажденную крепость, устремилась через проем внутрь помещения, и уже подоконник был засыпан снегом, и по крашеным половым доскам катилась белая крупа… Я приближался к двери комнаты, в которой ужинал. Голос Леры то становился громким и отчетливым, то притухал, и уже нельзя было разобрать ни слова… На некоторое мгновение воцарилась тишина. Я остановился посреди коридора как раз напротив двери. И вдруг снова, на высокой нервной ноте:
– Уже все, Альбинос! Уже все! Позвони Дацыку! Пожалуйста, позвони ему!.. Я же вижу, ты сам этого не хочешь! Не хочешь! Я тебе надоела, да? Твое сердце уже остыло ко мне? Это начало конца, так?
Раздался звук, будто разбился вдребезги бокал, и вслед за этим до меня донеслись приглушенные рыдания. Вдруг дверь резко распахнулась, и проем заслонила фигура Альбиноса.
– Мне показалось, – сказал я, – что кто-то звал на помощь.
– Тебе показалось, – грубо ответил он. – Иди спать!
И с силой захлопнул дверь.
Из комнаты больше не доносилось ни звука. В коридоре стояла тишина, если не считать шелеста скользящих по полу мятых бумажек. Одна подкатилась к моим ногам, будто доверчивый и голодный зверек. Я поднял бумажку и развернул ее. Это был аляповатый детский рисунок. В середине – два неровных овала, неумело заштрихованные красным карандашом. С краю – зеленое пятно с «лучами». Вверху аккуратная подпись, сделанная, по-видимому, учителем: «Ткачев Гена, 6-я группа».
Я долго пялился на рисунок, глядя на него со всех сторон. Если бы в коридоре было больше света, то я, может быть, быстрее бы догадался, что на рисунке изображен Дед Мороз, стоящий рядом с наряженной елкой.
Глава 27
ИСЧЕРПЫВАЮЩИЙ ЭКСТАЗ
Мы завтракали, купаясь в солнечных лучах. Сердце мое наполнялось светлой радостью, когда я кидал взгляд на окно, похожее на яркую рождественскую открытку: на фоне синего неба красуется ветка сосны с сочными зелеными иголками, покрытая искрящимися комочками снега. Никаких следов ночной метели!
И Лера тоже сияла и цвела, как природа, будто не было вчерашних слез и упреков. Она порхала вокруг стола, обслуживая Альбиноса, как солнечный зайчик. Ему первому поднесла чуть подгоревшую пиццу, явно фабричного производства: с кружочками помидоров, ломтиком поджаренной ветчины, присыпанную сырными стружками вперемешку с мелко порезанным базиликом.
– Днем ваш дом не кажется таким уж мрачным, – сказал я, наливая себе кофе сам, потому как от Леры трудно было дождаться внимания.
Альбинос закурил трубку. Аромат португальского табака наполнил комнату.
– Я не вижу в нем ничего мрачного, – возразил он. – И вообще, разве внешние предметы могут влиять на настроение человека?
– Нежилые помещения, в которых когда-то бурлила жизнь, способны нагнать на меня тоску, – признался я. – Особенно если внимательно присмотреться к предметам. Пыль, запах плесени, запах отсыревших книг… А когда-то эти коридоры были наполнены детскими голосами, и шли занятия, и учителя делали свою незаметную и неблагодарную работу. Тут шла борьба за право называться человеком.
Лера улыбнулась краешком губ, пожала плечами и вопросительно взглянула на Альбиноса: мол, о чем это он? Альбинос положил трубку на край блюдца, растопыренной пятерней зачесал волосы.
– Здесь, где мы сейчас сидим, – сказал он, – была спальня. Два ряда по десять коек. Ночью в этих стенах витали сны, какие никогда не увидит здоровый ребенок. Дети во сне плакали, смеялись и разговаривали, переживая совершенно взрослые, развитые чувства. Было все: измена, любовь, предательство, лицемерие, лесть. А по утрам дети путались, не в силах вспомнить, что означает свет в окне – день или ночь, надо закрывать глаза или же вставать и идти на занятия. Больше половины детей не могли самостоятельно одеваться, и за ними ухаживали нянечки… Мне об этом рассказывал врач-психиатр, который часто здесь бывал. Представляешь, сколько тут всего…
Он поднял лицо и обвел взглядом потолок и стены.
– Судя по количеству дверей, на этом же этаже были и классы, – сказал я. – А был ли актовый зал?
Альбинос отрицательно покачал головой: