и что часто мелькала в обществе некоего поэта Корнеева, который в то же время еще и лингвист и даже завкабинетом лингвистики при таком-то институте.
— Корнеев, — сказал он раздумчиво и явно стараясь запомнить.
— Да, Корнеев.
— А как зовут, скажи-ка еще раз.
— Иван Павлович.
Он стал размышлять и бормотал примерно такое:
— Где-то здесь… А с Гребенниковым она разведена. Хотя жили вместе. Так, так… Может, они с этим поэтом в каком-нибудь гнездышке… Хотя поэт бедноват — откуда ему иметь гнездышко? Разве что на дереве?
Я с удивлением разглядывал этого юного прагматика — ничего не осталось от того вялого, безжизненного мальчика, у которого вываливалась изо рта каша. Ни тени не осталось. А был ли мальчик?.. В это время второй паренек, лежавший ничком на крайней кровати, вдруг захрапел, и не просто, а с какими-то чудовищными стонами. «Н-на… н-на… м-ммм», — неслось из угла на все лады.
— Бедняга… Как мучается! — сказал юный Чекин.
И вздохнул:
— Мучаются ребята. Пиво нужно. Срочно деньги нужны.
И вот юный Чекин с хрустом потянулся — сел подержался руками за голову — волосы его были всклокочены.
— Ладно, — сказал он. — Десять рублей, и я обещаю найти сестричку. Десять рублей, но только чтоб бумажка была новенькая и чистенькая. А то бывает такая замусоленная, что и взглянуть не на что…
— Рубль, — сказал я, немного подумав.
— Не надо шутить. Десять.
— Нет.
— Ну что за цена — рубль?
— Цена как цена.
— Ну ладно — пятерка.
— Нет.
— Ты что? — возмутился он. — Ты в самом деле думаешь, что я за рубль буду ее искать высунув язык по всей Москве?
— Да.
— Ну хорошо: трояк.
— Нет.
— Ну, слушай. Ха!.. Рубль? Ну что за цифра рубль?!
Второй юнец, что на кровати в углу, захрапел будто из самой утробы земли.
— Да ты послушай. Послушай, как человек мучается!.. Два рубля!
— Нет.
— Давай, черт с тобой! Давай рубль!
Я дал ему рубль. Он тут же стал одеваться (за пивом, конечно). Я оставил свой адрес и уехал. Я не то чтобы сомневался — я твердо знал, что он и не подумает искать Валю.
Я поспешил на работу. С утра я не был, пришлось задержаться и отсиживать вечером. И еще был разговор с начальником. Разговор не из приятных.
Домой я вернулся очень поздно. «Ай-ай… Ай-ай…» — слышно было, как жена укачивает дочку.
Гребенников сидел на кухне. Я (уже из прихожей) увидел край расставленной раскладушки и его лицо, он сидел за столом.
— Ну как? — спросил я шепотом. — Не нашел Валю?
Он покачал головой: нет.
Я прошел и увидел, что на кухне, кроме Гребенникова, еще и Тиховаров.
— Привет, — кивнул он.
— Привет. Ты тоже ко мне ночевать?
Тиховаров не улыбнулся, и я понял, что разговор у них к этому времени стал нешуточный.
— Валю искал? — спросил у меня Тиховаров.
— Утром искал, — сказал я. — Но не нашел.
— А я, например, искать ее не буду.
— Не ищи, — кинул ему я. — Кто тебя просит.
Я налил себе чаю — чай уже почти остыл.
— Это я просил его, — подал голос Гребенников.
— Землячка! Землячка! — передразнил Тиховаров. — Вы все жалеете ее, нянчитесь с нею. А попросите любого человека назвать нашу Валю одним словом — любого человека! — и он вам скажет это слово, до гениальности точное, хоть и нецензурное…
— Потише, — сказал я.
«Ай-ай… Ай-ай… Ай-ай», — мерно и с устоявшейся однообразной печалью доносилось из темноты комнатной к нам на кухню.
Тиховаров быстро зашептал:
— Я своей жене, которая больна, но работает, которая еле ноги носит, но работает, двух ласковых слов не успеваю сказать. И я должен, оказывается, волноваться и по всей Москве искать эту… эту…
— Потише, — сказал я. — Она его жена.
— Какая она, к черту, жена?! Пшик, пузырь мыльный, а не жена!
— Ну ладно! Ладно!
«Ай-ай… Ай-ай… Ай-ай…» — донеслось из той комнаты с усиленной интонацией и с намеком, чтоб мы говорили потише. Несколько раз дочка негромко вскрикнула и наконец успокоилась.
Мы помолчали.
— Ну как? — спросил Гребенников.
Я рассказал о некоем поэте-лингвисте Корнееве. О том, что он работает в институте. И о том, что я был в том институте, но ничего не узнал.
Гребенников сказал:
— Я тоже узнал эту фамилию. И тоже там был. Ни следа.
А через полчаса возник новый разговор. Тиховаров шепотом сказал мне, что получил письмо из дому: мы заговорили о нашем городке, о родных местах. Набегавшийся за день Гребенников лежал на раскладушке — молчал.
Я и Тиховаров курили и, полубезумно вскидывая глаза к потолку, говорили примерно так:
— Помнишь песчаный карьер? Купались, помнишь?
— А как у нас хоронили! Полгорода идет по улицам — и старики, и пацаны. Барабаны бухают, трубы выворачивают душу…
Гребенников уже спал. И из комнаты уже не доносилось укачивающего голоса жены. А мы двое сидели в сигаретном дыму, в глазах Тиховарова были слезы, и в восторге он шептал:
— Ты помнишь?.. Нет, ты помнишь, как там было прекрасно?!
Так получилось. Наутро Гребенников уехал, как обычно, искать Валю, но ночевать ко мне уже не вернулся.
Видимо, потому, что оказался примешанным Тиховаров. Или просто ему стало неловко. Два здоровых молодых мужика ищут по всей Москве не менее здоровую молодую женщину и каждый вечер обсуждают это. Ну два вечера, ну три. А далее уже перешагивалась какая-то грань, и это могло стать смешным. А Гребенников быть смешным не хотел.
И тем более мне запомнился тот вечер. То есть когда Гребенников последний раз ночевал у меня. Тиховаров и я сидели на кухне и в сигаретном мареве говорили:
— Нет, а ты помнишь те горы?.. А немецкие домики, а Розу и Магду помнишь?
Мы говорили. Гребенников тут же, на раскладушке, спал. И вокруг все было разбросано. И так или