Я походил по квартире туда-сюда. Кроме меня и Вали, больше никого и ничего не было. Ни предмета. Даже лампочки были вывернуты.
— Хорошо, что здесь паркет поганый и старый.
— Да, могли забрать, — откликнулся молодой цыган. — Я тоже об этом подумал.
— Пошли. Чего грустить.
— Мне перед тобой совестно.
— Перестань.
Он отдал мне ключи.
— Я бегал. Я искал им работу. Я им три места нашел.
— Пошли, — сказал я, — у них просто-напросто сработали инстинкты.
— Да, — вздохнул он. — Был у меня дружок. Работал в кондитерской — был ударником труда. И даже вымпел повесили в его отделе.
— И удрал?
— Удрал. Увидел коней по телевизору. И исчез. Сейчас в кино стали замечательно коней снимать.
— Пошли.
Перед уходом я заглянул в туалет. Здесь тоже ждал сюрпризец: не было унитаза. Беленького, фаянсового, с прожилочками. Дефицит, ничего не попишешь. Вместо унитаза зияла дыра с клокочущей там водой.
— Валя! — крикнул я. — А ведь бачок они не забрали!
— Знаю, — откликнулся он. — Но ты дергай цепочку осторожнее. И сразу же отойди. Брызги сильные.
В этот же день я лишился халата. Он был такой белый, такой чистый — я только- только его постирал. Его сдернули с меня прямо в дверях больницы. Сдернули, а меня развернули и вытолкнули. Пинка не было — и на том спасибо.
А больничная старушка, что носит передачи, ангельским голоском пела:
— Он не только, милые, сам пробирается. Он, милые, и других проводит.
Я обошел здание кругом и полез по пожарной лестнице. В комнатке для нянечек, в так называемой «бытовке», иногда покуривали больные — при этом открывали окно. Мне в таком случае только дотянуться ногой до подоконника. И я там.
Наверху — высота третьего этажа — оказался довольно сильный ветер. Руки замерзли, и я думал, как бы не грохнуться. Окно все не открывалось. Я висел на лестнице, ждал и думал о Гальке. Слабенькая она. Ну хорошо, для начала отлежится у Бученковых, но ведь впереди какая дорога…
— Эй! — заорал я. — Эй! Друг!
Кто-то наконец пришел покурить, и я тут же ему заорал:
— Эй! Открой окно!
Он открыл.
— Чего тебе?
— Посторонись-ка. Прыгать буду.
Я качнулся телом — и был уже там.
— Спасибо.
— Холод-дно, — затрясся он, закрывая окно.
— А мне там было не холодно? Только о себе думаешь, — сурово сказал я и, выглянув в коридор, добавил: — Некоторое время будем сидеть тихо. С закрытой дверью. Потому что там медсестра бродит.
В этот раз я услышал, как Галька смеялась. Смех у нее стал тоньше и счастливее. Я трижды проходил мимо палаты. Увидеть ее мне не удалось.
Я решил выпить кофе, съесть булочку. Зины за прилавком не было. Кофе я выпил, а булка не лезла в рот. Я домучил половину, а вторую половину сунул в портфель. Я, помню, удивился: как это необычно — не смог доесть.
— Где Зина? — поинтересовался я. — Сегодня она не вышла?
— Какая Зина?
— Ваш продавец.
— У нас Таня есть, Маша есть… А Зины нет.
— Но я же точно знаю.
— Да ведь и я точно знаю. — Она улыбалась из-за прилавка и смотрела мне в глаза ясней ясного.
Тут я огляделся — ну да, не в ту степь. Ошибка. Не то кафе, не тот прилавок. И тут же я понял, что со мной что-то творится. Звон в ушах. Это что-то новенькое. Заболел… Ответственность изнутри. Совесть — она, и только она спасет мир, — и я почувствовал, что эту важную мысль мне надо обязательно и сейчас же додумать.
На улице меня вдруг кто-то окрикнул. Кто-то очень знакомый.
— Что? — оглянулся я, а никого вокруг не было.
Я машинально топал по заснеженному тротуару. За каким-то троллейбусом. И по дороге к Зине. Эту дорогу я держал в голове изо всех сил.
— Привет, — сказал знакомый старшина.
— Привет.
— В вытрезвитель захотел?
— Ни в коем случае.
Он засмеялся и погрозил пальцем… Я уже знал, что болен, и знал, что меня шатает. Но я очень хотел додумать мою мысль. Ту мысль. Если совесть — это религия одиночки, то почему она не может быть религией всех? И тут я почувствовал, что совесть совестью, а фонарь вдруг пошел влево. Сам собой.
— Привет, — сказал я фонарю.
А он смотрел на меня все время сверху. С какой-то немыслимой верхотуры. И тогда я понял, что лежу под фонарем, и, значит, в случае крайней необходимости я буду хвататься руками за этот самый фонарь — и встану на ноги.
Я подумал, что Гальке все-таки очень тяжело. И миру очень тяжело. Потому что личность, в сущности, сама себе надломила хребет. Выскочки есть, а личностей нет. Выскочки не оправдывают надежд, и всех нас за это пожалеть можно… Снег жег мне щеку. Левую. Я слышал какие-то голоса. Потом повернулся набок и поджал ноги. Теперь снежинки таяли на правой щеке. Шел снег.
Зина подняла меня — и дала мне по шее. Я хотел объяснить, но тут она еще раз меня треснула. Потому что приводила меня в чувство. А может быть, думала, что я пьян.
— Стой же ты!
Она приволокла меня в комнату. Ноги у меня подкашивались. Я норовил упасть то вправо, то влево. Все равно куда. Кажется, она меня раздевала. Так и есть — стаскивала с меня брюки.
— Но подожди, — сказал я. — Мы же еще не расписаны.
Она опять треснула меня и сказала, чтоб я бросил свои шуточки.
— Стой прямо. Долдон.
— Стою.
— Господи. А рубашка какая. Ты в чем ее стирал?
— Не помню… Зина, я ведь пришел спасти мир. Я тебе говорил это?
— Говорил.
— Зина.
— Чего тебе?
— Зина, я спасу мир.
— Знаю. Знаю.
— Я пришел, чтобы его спасти. Я люблю Гальку — и через эту любовь я спасу вас всех.