– Совсем с ума спятил. Смотри, что ты наделал! – она наклонилась поднимать кусочки стекла, волосы ее растрепались. Он первый видел свою нежную, добрую Лену в ярости.
– Поезжай-ка к маме!
– Я бы давно уехала, – неожиданно жестко заявила Лена. – Ты нас уже и замечать перестал совсем. Спросить у тебя ничего нельзя.
– Тогда собирайся! Мы с Настюшей вдвоем справимся как-нибудь, – сказал, и пожалел, но деваться было некуда. Вышел из положения: – Няню найду!
– Что?! Ишь чего захотел! Уеду я только вместе с ребенком. Неужели ты думаешь, что я ее оставлю в квартире с… с ненормальным?! Олежка, прости, я не хотела!
– Уезжайте!
– Что же я несу такое! Ради бога, прости! Что с нами творится такое?! Олежка! – она обняла его, зарыдала.
– Отпусти, – он расцепил ее руки.
– Прости, Олежка, – Лена отпрянула от него, отвернулась, всхлипывая, повторила, умоляя: – Не гони. Мы должны быть вместе, один, один: ты пропадешь.
– Не пропаду!
– Пожалуйста, – плакала Лена.
– Успокойся. Я говорю: успокойся. Хватит слез! Собирай вещи. Утром посажу вас на поезд.
В привокзальном буфете
продавали пиво. Шарагин воротился в пустую квартиру, уселся в кресло, открыл бутылку, закурил в гостиной, где обычно не курили, вздохнул с облегчением: отвязалась, никто не жалеет, не ворчит из-за разбитой посуды, не зудит насчет квартиры, не вздыхает за спиной по поводу осколка под сердцем. Так лучше – один на один с болью и мыслями.
Не справился. Средь бела дня вспучилась, навалилась боль, тормошили мысли, недобрые, беспорядочные, ускользающие, надрывные, атаковали, путали все в голове, будто и прямо сходил он с ума. Он набрал Женькин номер:
– Слушай, приходи прямо сейчас. Что-то неладно, что-то со мной не в порядке.
– Порядок, Олег, не беспокойся, главное, что у нас выпить есть, – Чистяков обрадовался холостяцкой обстановке. – Подумаешь, осколок какой-то! Ты, главное этих идиотов-врачей не слушай. Они вечно всякую ерунду придумывают. Перестраховщики! Знаешь, у меня, блядь, дед есть, не родной, какой-то там двоюродный. Так у него по всему телу осколки сидят. Штук десять. И в голове, и в груди, и в ногах, везде, короче. Деду дали понять, что он не жилец, что максимум год протянет, а скорее всего – несколько месяцев. И что ты думаешь? Живет себе до сих пор припеваючи. В деревне живет. Самогон, блядь, глушит, нас с тобой за милую душу перепьет. Самосад курит. У меня у самого полпечени осталось после гепатита, и ничего, жив, как видишь, и литр запросто выпиваю.
– Да мы еще в «заразке» квасили. И ничего!
…переболел желтухой, а пьет почти каждый день… всех зацепил
Афган… каждому свое досталось…
– Одно дело гепатит, и совсем иное – ранение!
– Да брось ты… и желтуха проходит, и раны заживают.
– Женька! Ты не понимаешь меня! Я серьезно, мне кажется, я медленно схожу с ума от этой боли! Я готов умереть, я не боюсь смерти, лишь бы не нашло безумие! Иногда я начинаю верить, что вовсе не вернулся с той войны… Иногда от боли настолько дурею, что перестаю понимать, где я, и что со мной творится! Иногда вижу себя в госпитале, иногда лежащим под тем хребтом, где нас накрыли духи, иногда Лена снится мне и Настюшка… Я тебе скажу, что, вот мы здесь с тобой сидим, а мне порой кажется, что это сон, что не может этого быть, потому что умер я давно, погиб, ранение смертельное было, а никаких госпиталей и никакого возвращения домой не было!
…Действительно. Началось это давно. Представилось однажды, что повторяющиеся в ночном сознании события – будни в кабульском полку, афганские пейзажи, горы, и особенно последний бой, – вовсе не сновидения, и что, напротив, тот день, когда они поехали на охоту, и гуляли в лесу, и Настюша провалилась в лужу, но не сказала папе, только позже призналась, когда шли к машине, и он спросил ее, почему она так странно шагает, сказала Настюша, что в ботинках «немного сыло», а ботинки просто все были полны воды, хлюпали так, что ужас, – весь день тот мог запросто привидеться ему во сне…
– А что Ленка-то уехала?
– Семейные неурядицы.
– Она про осколок знает?