к ним ещё раз.
Фергюс не преминул воспользоваться этим приглашением и на этот раз явился вечером. Он прекрасно помнил прежние привычки лэрда и поэтому немедленно предложил ему сыграть с ним в триктрак. Его расчёты оправдались, и вскоре он стал проводить в обществе старого лэрда, по меньшей мере, один вечер в неделю, по понедельникам. Джиневра была настолько благодарна ему за внимание к её отцу и усиленные старания вывести его из мрачной подавленности, что мало–помалу начала выказывать ему свою благосклонность.
И если сердце Фергюса Даффа потянулось к ней, не стоит вменять это ему в вину — как не стоит винить его и в том, что почувствовав в своём сердце нежность к милой, молчаливой девушке, он возмечтал на ней жениться. Будь она и сейчас наследницей Глашруаха, он не смел бы даже помыслить о подобной дерзости. Но видя плачевное состояние их нынешней жизни и чувствуя, что лэрд начинает всё больше ему доверять, а его дочь относится к нему всё более дружелюбно, Фергюс воспрял духом и теперь ещё ревностнее лелеял надежду заполучить Северный приход, право распоряжаться которым принадлежало городским властям. Он легко мог найти себе жену побогаче, но всегда стремился не столько к деньгам, сколько к знатности. Ему казалось, что, женившись на дочери человека, которого он с детства почитал величайшим из смертных, он добьётся высшей чести и благородства, и это позволит ему на равных войти в изысканнейшее общество своей страны.
Был холодный мартовский вечер, хмурый и ветреный. Человеческие тела превратились в крепости, из последних сил защищавшие тёплое дыхание жизни. На мостовой снега не было, но казалось, что всё остальное покрыто непроницаемыми белыми сугробами. Снег скопился и в низко нависших тучах, и в головах снующих под ними людей. Стылый воздух походил на огромную каменоломню, из которой вынули огромную глыбу смёрзшегося снега, чтобы наверху растолочь её в мелкий порошок. Небо почернело, даже ветер казался чёрным, а фонари раскачивались на столбах, как будто желая убежать и скрыться от надвигающейся на них темноты. Было воскресенье — первое после того, как Фергюса официально назначили священником Северного прихода, и по этой самой причине Гибби с Доналом направлялись сейчас в Северную церковь, чтобы услышать его проповедь с кафедры, теперь законно принадлежащей ему.
Люди начали собираться задолго до начала службы. Поэтому, когда мальчики вошли в церковь, свободных мест уже не было, и им пришлось примоститься неподалёку от входа и слушать стоя. Вечер был холодный и каждый раз, когда в церковь заходил новый человек, внутрь залетал пронизывающий ветер. Но стоило снова закрыть дверь, как вокруг вновь воцарялось блаженное тепло, потому что церковь была заполнена битком: от самой верхушки крутой верхней галереи, где людям, сидящим сзади, пришлось усесться на подоконники, до внушительной двойной двери, которая постоянно хлопала и открывалась, как будто церковь была и впрямь переполнена настолько, что уже не могла вместить в себя ни одного нового прихожанина. Проходы тоже были заполнены, и в них стояли люди, нетерпеливые, но серьёзные, с каменными лицами и живыми глазами. Человек несведущий мог бы, пожалуй, вообразить, что они собрались из–за страстного желания услышать благие вести о Царстве истины и надежды, дабы приблизить пришествие этого Царства в их собственные души и души тех, кого они любят. Но всё было не так, совсем не так. По большей части (хотя исключения, несомненно, были), нетерпение объяснялось желанием услышать нового проповедника, блестяще жонглирующего человеческой логикой и красноречием, который должен был вот–вот зажечь свои голубые фонари (по полпенни за штуку) над бездонной пропастью истины и вдобавок швырнуть туда дюжину–другую оглушительных ярмарочных хлопушек.
Гибби и Донал оглядели толпу, высматривая знакомые лица, но, конечно же, стоя внизу и сзади, видели, в основном, только затылки. Правда, им не составило труда узнать шляпку Джиневры и голову её отца, горделиво возвышающуюся на тонкой, дряблой шее, как капитель над колонной. Они сидели далеко впереди, приблизительно в середине этой огромной церкви. При виде их Гибби оживился, а Донал страшно побледнел. Только пару недель назад он узнал об участившихся визитах молодого священника в маленький домик на окраине города и о той благосклонности, с которой его принимают и отец, и дочь. С тех пор, несмотря на все успокоительные философские рассуждения и доводы, его душевное состояние было, мягко говоря, незавидным. Он ни на секунду не мог помыслить себя подходящим супругом для дорогой его сердцу барышни и даже не думал о том, чтобы подвергнуть себя и её тем оскорблениям, которые обрушит на них её отец, узнав о возможности заполучить такого зятя. Но от этого мысль о том, что её мужем может стать такой пустозвон, как Фергюс Дафф, была для него ничуть не менее противной и невыносимой. Будь лэрд, как прежде, богатым и знатным землевладельцем, Доналу нечего было бы бояться, что тот примет Фергюса в свой дом. Но несчастье многое меняет. Отец Фергюса был человеком вполне зажиточным, да и сам Фергюс становился уже довольно влиятельной фигурой с кругленьким доходом. Так что вполне можно было себе представить, что обедневший Томас Гэлбрайт, эсквайр, бывший владелец глашруахского поместья, сможет–таки подавить то неудовольствие, которое он испытывал бы в любом ином случае, выдавая дочь замуж за сына Джона Даффа, своего бывшего арендатора.
Итак, Донал был совсем не в подходящем настроении для того, чтобы по справедливости оценить усилия того, кто, подобно сельскому коробейнику, поднялся сейчас на кафедру и разложил свои дешёвенькие ситцы и крикливый коленкор для всеобщего обозрения. Но собрание слушало его, затаив дыхание.
Я не осмелюсь сказать, что в проповеди не было ни одной искры небесной реальности. Сквозь прорехи в логике Фергюса и все его ветхие философские заплатки Гибби не раз и не два уловил проблески истины. Но собрание, затаив дыхание, внимало не этим крупинкам правды, а шумному потоку лживого красноречия проповедника.
Мы откликаемся на лживость другого человека в той мере, в которой лживы сами. Ложь играет на лживой арфе, не чувствуя разлада; неправда принимает неправду и видит в ней истину. Они не раздражают друг друга, потому что для лжи ложь выглядит правдиво и тьма принимает тьму за свет; и велика та тьма. Я не стану повторять проповедь Фергюса. Даже если пересказать её точь–в–точь, она останется никчёмной, как самая лучшая копия плохого узора на дешёвых обоях. В ней содержалось такое помпезное описание Града Божьего, которое немедленно привлекло бы туда всех амстердамских купцов и ювелиров (только что там делать христианину, я не знаю; пусть это вам объяснит кто–нибудь поумнее). Слушатели проявили не менее жгучий интерес и к зловещему описанию страшного места отчаяния и скорби. Правда, священник даже не попытался рассказать своей пастве о главном ужасе вселенной: о страшной гибели того, кто из объятий самой Любви и Жизни попадает в лоно живой Смерти. Да он и не мог рассказать им ничего подобного. Этот учитель человеков знал о таких вещах лишь понаслышке и ни разу не испытывал ни тех радостей, ни тех скорбей, о которых пытался сейчас поведать миру.
Всё это время Гибби чувствовал себя не в своей тарелке; проповедь огорчила его, и позднее он признался Доналу, что лучше будет до конца жизни выслушивать потоки «склейтеризмов», чем снова подвергнет себя такому изобилию «фергюсации». Кроме того, ему было больно видеть насмешливое и даже презрительное выражение на лице Донала. Сам же Донал ещё больше злился и беспокоился, видя, как внимательно слушает проповедника мистер Гэлбрайт. Правда, шляпка Джиневры оставалась неподвижной, но по её наклону Донал определил, что глаза её владелицы либо устремлены на говорящего, либо опущены, чтобы скрыть сильное чувство. Донал был готов пожертвовать всеми своими стихами — своим единственными богатством! — чтобы хоть раз заглянуть за поля этой шляпки. С тоской в душе он понимал, что, несмотря на частые встречи с Джиневрой, он совсем не знает её мыслей. Он всегда говорил с нею больше, чем она с ним. И теперь, когда ему страшно хотелось узнать, о чём она думает, он не мог даже предположить, какой эффект эта пёстрая мешанина производит на её воображение и суждение. Он был уверен, что она не станет соглашаться с тем, что не соответствует истине. Но ведь она так доверчива и легко может увидеть правду там, где её нет!
Наконец, все хлопушки, римские свечи и шутихи благополучно сгорели, пышное представление, казавшееся бесконечным, подошло к концу, и обессилевший проповедник откинулся на спинку своего кресла. Собравшиеся пропели псалом, за этим последовала молитва (не уступавшая по красноречию самой проповеди), и прихожан отпустили — правда, нисколько не укрепив их на то, чтобы достойно справиться со скорбями, искушениями, сомнениями, разочарованиями, глупостями, злом, скукой и повседневными заботами грядущей недели, хотя многие из них подошли к проповеднику, чтобы поздравить его с таким прекрасным началом.
Донал с Гибби вышли одними из первых, обогнув церковь, подошли к другому входу, откуда, как им