мои рассказы? Они ей только мешают, отвлекают от главного, от того, что является главным в жизни по ее представлениям. Утопи, Герасим, собачку (это говорит в моем воображении барыня равинесса Бурнизьен, имея в виду мое писание рассказов), она лает по ночам. И собачка-то — говно, дворняжка какая-то. Безродная псина, уродка малорослая. Слышишь, немой, утопи собачку. Не слышит, покажите ему жестами: взять за голову — и вот так, под воду. Или в мешок. Или веревку привязать к ошейнику, а на другом конце тяжелый камень. Нам в хозяйстве нужен только дворник.
Не буду топить свою Муму! Не признаю утилитарного творчества! Литература — не кормушка для морали! И для духовности — тоже! Не буду писать рассказы ни ликующие, ни врачующие, ни возвышающие, ни подвигающие! Запуская посевной комбайн «разумного, доброго, вечного», утверждаю я, автор художественной формы оскорбляет читательский интеллект, нарушает границы его суверенной личности. «Ни проповедей не хочу, ни самых правильных поучений! — в запальчивости кричу на такого автора. — Ни прямых, ни опосредствованных!» «Кто ты такой, чтобы меня воспитывать?! — ору на него и пихаю его своей неширокой грудью. — Не предложу своим ни читателю, ни читательнице косячка с катарсисом! Не будет раздачи «наркомовских ста грамм» перед встречей с жизнью! Не желаю сооружать словесные бандажи для душевных грыж!» Но продолжая буянить, оставляю я теперь в покое воображаемого автора, с которым только что чуть не подрался и в которого чуть издалека не плюнул, и возвращаюсь мыслями к Бурнизьен и на нее наставляю остро заточенную пику своей полемики: «Не хлынет из рассказов моих поток амброзии или веселящего газа, от которого душа женская взмывает в заоблачные высоты, а писа тайно, в надежном укрытии, ликует и поет! Мои рассказы — это мои, стоячие, мужские рассказы! Какие есть! Эмме, между прочим, нравятся. И это все решает».
Господи! Ну, зачем ты послал мне под самое утро этот дикий сон? Будто Бурнизьен забралась ко мне спящему в постель, и когда я проснулся, строгим голосом объявила, чтобы я не смел и думать ни о чем «таком»… что в комнате ее шумят, а ей нужно выспаться как следует перед лекцией (по Каббале, разумеется), которую она прочтет, не запомнил, где.
Ух, представляю себе, как она вьет перед аудиторией человек в тридцать (двадцать восемь пар глаз коровьих, две пары прикрытых дремотой) затейливый словесный узор, а-ля длинный-предлинный забор (простите нечаянную рифму). А в конце лекции — этап вопросов, и вот поднимается из середина зала дама лет шестидесяти в розовом кокетливом берете, с тоже розовым шарфом, перевернутой греческой буквой «гамма» наброшенным на вянущую от диет шею, и спрашивает ее о чем-то, на что Бурнизьен отвечает с видимым удовольствием, добавляя в конце или (еще лучше) в начале: «О, это замечательный вопрос!» Но дама в розовом не успокаивается, она сначала углубляется в затронутую ею тему, а потом и вовсе вступает с госпожой лекторшей в спор, и Бурнизьен начинает беситься, потому что ахинея, которую несет дама- перевернутая-«гамма» обретает все более четкие контуры карикатуры на собственную ее лекцию, и она торопится, поглядывая на часы, завершить мероприятие, приятно улыбаясь всем собравшимся и ссылаясь на знаки, которые ей от двери подает другая дама, ответственная за то, чтобы запереть аудиторию.
Но я отвлекся от сна. Да, я рассказывал, что она потребовала от меня, чтобы я не смел думать «ни о чем таком». Я сказал — хорошо, не стану пытаться ни делать, ни в мыслях иметь ничего «такого», но она протянула руку к середине моего тела (у меня, между прочим, при не очень большом росте — довольно длинные ноги) и проверила, не думаю ли я на самом деле о чем-нибудь «таком», и я во сне ужасно обрадовался, что я не успел ни о чем таком подумать. И она показалась мне удовлетворенной этим и даже придвинулась ко мне ближе, и я счел нужным сказать ей что-нибудь вежливое, ведь она проявила доверие ко мне, и я сказал, кажется, что она «приятная к телу», и она будто бы хмыкнула в ответ, а я подумал: «Ну, почему же ей так не нравятся мои рассказы?» Дальше увидел я в продолжавшемся сне кого-то неназванного, но приходящегося мне старым другом, который, поморщившись, сказал, что в моих текстах слишком много запятых. Потом каким-то чудом попал я на вечер воспоминаний к вдове знаменитого писателя. Людей там была тьма, никто меня не знал, и чтобы не остаться в памяти хозяйки неизвестным нахалом, я старался съесть поменьше треугольных бутербродов с безголовыми тушками шпрот. Скрывая природный окрас (черненое серебро), маслянистые, они золотились, поблескивая в теплоте желтого искусственного освещения. Рокфорными с изумрудной прожилкой шариками (впервые вижу рокфор в шариках!) меня обнесли. Собравшись уходить, я расписался в книге посетителей, подпись свою расшифровал: /Родольфо-Додольфо/, — и направился было к выходу, как раздался звонкий голос вдовы: «Это кто же тут Родольфо-Додольфо?» От вскрика я проснулся в волнении и тревоге, предполагая, высчитывая — хотела ли вдова просто узнать, как я выгляжу, или, обернувшись, увидел бы я, что все гости повернулись ко мне и несогласованно, немного размыто выдохнули: «Ро-о-дольфо-До-о-дольф-о-о!» Набрали воздуха, и громче, веселее, опытнее уже, грянули, синхронизируясь на первой букве: «Ж-ж-жертва Адольфа!»
— Когда я пытаюсь смотреть на свои литературные опыты глазами Бурнизьен, — пожаловался я Эмме, — то они и мне тоже перестают нравиться.
— Глаза Бурнизьен? — спрашивает Эмма, улыбаясь.
— Мои литературные опыты, — отвечаю, смущаясь.
— Смотри на них моими глазами, — шутит она.
Дразнит Эмма (меня). Глазами (ее) предлагает смотреть на рассказы (мои). Они (глаза — > ее) дразнят (меня) и смеются (). Над вниз стремящейся ломаной молнией ценности ($, €, ?) творчества (моего). Над невысокой стоимостью ($, €, ?) его на бирже (%) взглядов людских (например, равинессы). Смотрю в них (глаза Эммы), дразнимый (ею), вышучиваемый (ею), и сердце (¦), (мое) — растаявшее (~), густое (~), текучее (~). В нем, как в красном озере, могли бы плавать, черненым серебром посверкивая, золотом не притворяясь, мелкоголовые шпроты.
22
Умерла мать. Сначала — тяжелый инсульт, парализована половина тела, искажена речь, потом кратковременная поправка, я даже пробовал ходить с ней по дорожкам реабилитационного центра, вполне ее понимал, затем — удар. Наверно, инфаркт, который ее убил. Так мне сказали. Они не пытались выяснить точную причину, ну и я, разумеется, не настаивал.
Когда она еще была жива и относительно здорова, когда мы решали ее гинекологические проблемы и планировали операцию по удалению катаракты и не думали о более серьезных проблемах, мне нужно было решить после случившегося на книжной ярмарке, как обеспечить безопасность регулярных встреч с Эммой, если это вообще окажется возможным. Я решил приобрести собственное жилье. Без особого труда я внушил матери, что, несмотря на расходы, стоит продолжить снимать ту квартиру, на которой мы жили до сих пор. Я апеллировал к тому факту, что на новом месте она лишится приобретенных знакомств, привычных и налаженных социальных услуг. Ни того, ни другого, объяснил ей я, не будет в новом городе, заселяющемся по большей части молодыми семьями и людьми среднего возраста. А так — за мной останется та комнатка, в которой я живу сейчас, а во вновь купленной квартире и у матери тоже будет своя. «Мой угол», — так она сказала. Вообще-то, совершенно отдельная комната, уточнил я, но больше не настаивал на своей формулировке. Во-первых, термин «мой угол» больше соответствовал ее жизненной философии, во-вторых, глупо и неприлично воспитывать собственную мать и навязывать ей рационализм, отнимающий у нее пестуемый ею самой образ преданной, нетребовательной и любящей матери. Она сможет навещать меня, сколько захочет, сказал я.
Тайная же часть моего плана состояла в том, чтобы встречаться на квартире матери, неизвестной ни Шарлю, ни самой Эмме (я никогда не приглашал их туда), но довольно близкой к их дому. Я лишь однажды привез к ним мать в гости, в дальнейшем тщательно избегал повторения таких встреч, хотя Шарль, нередко бывавший в детстве у меня дома, несколько раз спрашивал о ней, искренне интересуясь ее здоровьем.
В том, что мать примет горячее участие в обустройстве и поддержании порядка в новой квартире, я не сомневался. Купить же квартиру я намеревался в совершенно новом, очень милом на мой взгляд городке в тридцати километрах от того места, где мы жили. Привозить и отвозить мать я буду на автомобиле, так что у нее не будет возможности «накрыть» нас с Эммой. Таким образом, можно будет совершенно исключить всякую нервозность во время наших предполагаемых встреч. Я не допускал мысли, что Эммой наш роман