как вкопанный. Его охватил благоговейный страх, граничащий с ужасом.
Венера. Она была Венерой. Повелительницей жизни и смерти. Ибо для чего дается жизнь, как не для продолжения рода, и что такое смерть, как не прекращение этой жизни? Все остальное — декорация, безвкусные украшения, которые придумали мужчины, чтобы убедить себя, что жизнь и смерть должны значить больше.
О, она была Венерой!.. Но делало ли это его Марсом, равным ей божеством? Или же он — Анхиз, простой смертный, которого она остановила, только вообразив, будто полюбила его?
Нет, Марсом он не был. Жизнь определила его быть лишь украшением. И при этом — самым дешевым, мишурой, блесткой. Кем же он может быть, как не Анхизом, человеком, чья настоящая слава заключалась лишь в том, что Венера на какой-то момент снизошла до него? Его трясло от ярости. И он направил всю свою злость и разочарование против нее. В нем возникло желание ударить ее, низвести Венеру до Юлиллы.
— Я слышала, что ты вчера вернулся, — сказала она, не двигаясь с места.
— Шпионов разослала? — осведомился он, не приближаясь к ней.
— На нашей улице этого не требуется, Луций Корнелий. Слуги знают все, — возразила Юлилла.
— Надеюсь, ты не воображаешь, что я пришел сюда в поисках тебя? Потому что это не так. Я пришел сюда в поисках покоя.
Она действительно еще больше похорошела, хотя он не думал, что это возможно. «Моя девочка- мед», — подумал он. Юлилла… Имя сорвалось с губ, как капля меда. Как имя Венеры.
— Значит ли это, что я нарушила твой покой? — спросила она. И до чего уверена в себе — необычайно для такой молодой девушки!
Он засмеялся. Ему удалось сделать так, что смех прозвучал легко, весело.
— О боги! Девочка, сколько же тебе еще расти! — воскликнул он, смеясь. — Я сказал, что пришел сюда в поисках покоя. Это значит, что я надеялся здесь его найти. Если подумать хорошенько, то ни на йоту ты не нарушаешь моего покоя.
Она все еще сопротивлялась.
— И вовсе нет! Это должно означать, что ты не ожидал увидеть меня здесь.
— Вот мы и пришли к тому, с чего начали, — к равнодушию, — сказал он.
Конечно, состязание было не на равных. У него на глазах она съежилась, потускнела — бессмертная стала смертной.
Лицо ее сморщилось, но ей удалось сдержать слезы. Юлилла только смотрела на него — озадаченно. То, как он выглядел и что говорил, никак не соотносилось с тем, что чувствовало ее сердце. А сердце говорило, что он попал в ее сети.
— Я люблю тебя! — сказала она, словно это все объясняло.
Он опять засмеялся:
— Что ты можешь знать о любви в пятнадцать лет?
— Мне уже шестнадцать!
— Послушай, дитя, — резко сказал Сулла, — оставь меня в покое! Ты не только назойлива и несносна, но уже становишься обременительной. — Он повернулся и пошел прочь, ни разу не оглянувшись.
Юлилла не разразилась слезами; но было бы лучше, если бы она заплакала. Неистовые и мучительные рыдания помогли бы ей понять, что она была неправа. Что у нее нет ни шанса заполучить его.
Она направилась туда, где ждала Хрисеис, ее служанка, делая вид, будто разглядывает пустынный Большой цирк. Юлилла шла с высоко поднятой головой. Она была гордой.
— С ним будет трудно, — сказала она, — но ничего. Рано или поздно он будет моим, Хрисеис.
— Не думаю, что он хочет тебя, — сказала Хрисеис.
— Конечно, он хочет меня! — фыркнула Юлилла. — Он отчаянно хочет меня!
Зная Юлиллу, Хрисеис предпочла смолчать. Вместо того чтобы попытаться урезонить хозяйку, она лишь вздохнула, пожала плечами:
— Поступай, как знаешь.
— Я всегда так и делаю, — отрезала младшая дочь Юлия Цезаря.
Они молча направились домой. Это было для них необычно — обе считались болтушками. Госпожа и служанка были почти ровесницами — они и выросли вместе. Возле огромного храма Великой Матери Юлилла решительно сказала:
— Я откажусь есть.
Хрисеис остановилась.
— И как ты думаешь, к чему это приведет?
— Ну, в январе он сказал, что я толстая. Я и была толстой.
— Юлилла, ты не толстая!
— Толстая. Поэтому с января я не ела сладостей. И похудела, но еще недостаточно. Ему нравятся худые женщины. Посмотри на Никополис. У нее руки, как палочки.
— Но она старая! — воскликнула Хрисеис. — Что хорошо для тебя, нехорошо для нее. Кроме того, твои родители забеспокоятся, если ты перестанешь есть. Они подумают, что ты заболела!
— Вот и хорошо, — молвила Юлилла. — Если они решат, что я заболела, так же подумает и Луций Корнелий. И забеспокоится обо мне.
Лучших и более убедительных аргументов Хрисеис не могла и придумать, ибо она не блистала ни умом, ни здравомыслием. Поэтому она попросту залилась слезами, чем доставила Юлилле большое удовольствие.
Спустя четыре дня после возвращения Суллы в дом Клитумны Луций Гавий Стих слег с несварением желудка. Встревоженная Клитумна созвала полдюжины самых известных докторов Палатина; общий диагноз гласил: отравление пищей.
— Рвота, колики, понос — классическая картина, — заключил их спикер, римский врач Публий Попиллий.
— Но он же не ел ничего, чего не ели бы и мы! — возразила Клитумна с неподдельным страхом в голосе. — Он вообще ест куда меньше, чем мы, и это меня тревожит больше всего!
— Ах, госпожа, думаю, ты заблуждаешься, — еле слышно пробормотал длинноносый грек Афинодор Сикул, практикующий врач, известный своим стремлением всегда докопаться до самой сути. Он прошелся по дому, заглянул в каждую комнату, в атрий, в покои, расположенные вокруг внутреннего сада. — Тебе, разумеется, известно, что у Луция Гавия в кабинете целая лавка сладостей?
— Фи! — взвизгнула Клитумна. — Ну уж и лавка! Несколько фиг да пирожков, вот и все. Да он почти и не притрагивается к ним!
Шестеро ученых мужей переглянулись.
— Госпожа, он поглощает их весь день и еще полночи — так мне сообщили твои слуги, — сказал Афинодор-сицилиец. — Настоятельно советую убедить его отказаться от кондитерских изделий. Если он будет питаться надлежащей пищей, не только исчезнут проблемы с желудком, но и общее состояние существенно улучшится.
Луций Гавий Стих слушал все это, простертый на своем ложе. Он был слишком слаб, чтобы что-то сказать в свою защиту. Его слегка выпученные глаза перебегали с одного лица на другое.
— У него прыщи, кожа плохого цвета, — заметил другой врач, грек из Афин. — Он делает упражнения?
— Ему этого не требуется, — сказала Клитумна, но в голосе ее прозвучало едва уловимое сомнение. — По роду своих занятий он гоняется по всему городу, постоянно на ногах, уверяю вас!
— И чем же ты занимаешься, Луций Гавий? — поинтересовался врач-испанец.
— Я — работорговец, — сказал Стих.
Поскольку все участники консилиума, кроме Публия Попиллия, начинали свою жизнь в Риме как рабы, в их глазах вспыхнула злость. Они отошли подальше от больного — под тем предлогом, что им пора уходить.