Лейкин справедливо находил в рассказе «В Москве на Трубной площади» «чисто этнографический характер». Такую же оценку можно дать и рассказу «Ярмарка».
Чехов рисует маленький подмосковный городишко, который он посетил в дни ярмарки. Здесь изображен и сам город, и все разновидности гостей и городских обывателей, мужчин и женщин, сценки купли и продажи, незамысловатые ярмарочные развлечения и удовольствия.
В этом же рассказе тема обездоленного детства, столь характерная для всего творчества Чехова, впервые прозвучала ярко и отчетливо. Ярмарочная сцена у балагана с игрушками и лавки мороженщика, пронизанная горьким щемящим чувством сострадания к обездоленной детворе, смягчена тонким юмором. «Мухи не могут облепить так меда, как мальчишки облепили балаган с игрушками. Денег у них - ни-ни... Они стоят и только пожирают глазами лошадок, солдатиков и оловянные пистолетики. Видит око, да зуб неймет. Иной смельчак возьмет в руки пищик подержит его, повертит, попищит, положит на место - и довольный, вытрет нос...
Из-за локтей мальчиков выглядывают девочки. Внимание их приковано теми же лошадками и куклами в марлевых юбочках. Детей вы увидите около мороженщиков, которые продают «сахарное» и очень плохое мороженое. У кого есть копейка, тот ест из зеленой рюмочки, ест долго, с чувством, толком, расстановкою, боясь не уловить минуты блаженства, чавкая, облизываясь, облизывая пальцы. Один ест, а десятка два не имущих копейки стоят «руки по швам» и с завистью заглядывают в рот счастливчика...
Эх, кабы деньги! Где вы, пятаки и пятиалтынные? Нет ничего хуже, томительнее и мучительнее, как ходить в отцовском картузе по ярмарке, видеть и слышать, осязать и обонять и в то Же время не иметь за душой ни копейки. Сколько же счастлив тот Федюшка или Егорка, который может съесть на копейку мороженого, выстрелить во всеуслышание из пистолетика и купить за пятачок лошадку! Маленькое счастье, еле видимое, а и того нет!» (I, 348 - 349).
Тема детской обездоленности занимала не последнее место и в очерках о Сибири и Сахалине. Но эти первые очерковые зарисовки, как и некоторые письма к родным 1887 г., были скромной заявкой на возможность Чехова успешно работать в жанре очерка, реализовать которую он смог в полной мере лишь во время поездки в Сибирь и на Сахалин.
Путевые очерки «Из Сибири» несут на себе все основные признаки очеркового жанра и вместе с тем личности незаурядного автора. Это, действительно, путевые заметки, которые вел Чехов на одном отрезке пути через Сибирь, именно на том, который проходил от Тюмени до Байкала и который пришлось преодолевать на лошадях, с большими трудностями.
Шесть глав из девяти, составляющих все произведение, охватывают впечатления от поездки до Томска, одна глава (последняя) посвящена Енисею и одна - общей характеристике природы, пейзажа Сибири от Тюмени до Енисея.
Особняком стоит седьмая глава, чисто публицистическая, отведенная рассуждениям автора. Движение сюжета в ней как бы остановлено. Отталкиваясь от впечатлений при встрече с ссыльными интеллигентами, Чехов размышляет о характере высших мер наказания в России, о чем уже говорилось.
Непосредственные путевые заметки (сведения о городах, станциях, погоде, состоянии дорог и ценах) перемежаются с отдельным зарисовками человеческих судеб, характеров, рассуждениями о природе края, его несметных богатствах, которые еще не может использовать человек, о труде и быте людей, обслуживающих сибирский тракт (ямщиков, возчиков, паромщиков, почтальонов, кузнецов, подрядчиков, станционных служащих) .
Зарисовки отдельных судеб и характеров людей отличаются двуплановостью, двустильностью, что характеризует очерковый жанр прежде всего.
Одни характеры являются вполне художественными типами, высокой степенью художественного обобщения, а другие остаются строго документальными зарисовками, передающими непосредственный факт, без всякого художественного домысливания образа из-за нежелания исказить событие, отразившееся в судьбе встреченного по пути человека.
И если образы бобыля-переселенца (первая глава) или кузнеца (девятая глава) воспринимаются и как реальные личности и как художественные типы, так велика в них сила обобщения авторского восприятия, то образ богатого крестьянина, «жирного человека» Петра Петровича (пятая глава) явно документален, дагерротипен. И в каждом случае именно выбранное автором решение создает яркий образ.
Самые выразительные, эмоционально-окрашенные авторским восприятием картины в цикле очерков связаны с изображением творческого труда. В этих эпизодах очень ярко проявилось чеховское мастерство применения художественной детали. Вот картина приготовления хлеба: «Дверь отворена, и сквозь сени видна другая комната, светлая и с деревянными полами. Там кипит работа. Хозяйка, женщина лет двадцати пяти, высокая, худощавая, с добрым, кротким лицом, месит на столе тесто; утреннее солнце бьет ей в глаза, в грудь, в руки, и, кажется, она замешивает тесто с солнечным светом» (X, 13).
Не менее ярко обрисован кузнец, о котором говорят ямщики: «У-у, это большой мастер!» «Работал он небрежно, нехотя, и казалось, что железо принимало разнообразные формы помимо его воли... Изредка, точно из кокетства или желая удивить меня и плотников, он высоко поднимал молот, сыпал во все стороны искрами и одним ударом решал какой-нибудь очень сложный и мудреный вопрос. От неуклюжего, тяжелого удара, от которого, казалось бы, должна была рассыпаться наковальня и вздрогнуть земля, легкая железная пластинка получила желаемую форму, так что и блоха не могла бы придраться» (X, 38).
Здесь невольно вспоминаются мастеровые, мужики-умельцы из произведений Гоголя, Лескова, Успенского. Присутствие личности автора явно ощущается и в очерках о Сахалине. Вся книга состоит из 28 очерков-глав. Первые 14 глав заняты описанием северной и южной частей острова Сахалин. Здесь все время сохраняется личностное повествование: «Я прибыл», «Я могу переночевать», «Я хожу по берегу», и даже тогда, когда Чехов увлекается описанием местного общества, исторических фактов, он часто, как бы обрывая себя, заявляет: «Но буду продолжать о себе...». Это дань жанру путешествия, путевого очерка: читатель охотнее следит за событиями вместе с автором. Но это не значит, что автор переключает внимание на себя. Он только создает впечатление динамики, движения, познания нового.
Описание Северного Сахалина (куда сначала прибыл Чехов) более подробно, так как многие моменты описания каторги в южной части острова повторялись, доказательность изложения не требовала подробностей первой части.
Последующие восемь глав посвящены отдельным проблемам: прохождению самой каторги, ссылке, положению женщин, детей, состоянию сельского хозяйства и промыслов, пище, одежде, наказаниям, побегам, описанию свободных поселенцев, местных народностей. Последняя глава, двадцать третья, - непосредственная дань своей профессии врача - о болезнях и постановке медицинской помощи на острове. Здесь уже на первый план выходят не личные впечатления, а факты, документы, цифры, проблемы, волнующие автора как специалиста.
Особенностью чеховского изложения является сжатая форма повествования. Нет повторений, нет нажима на отдельные детали, выводы. Экономная манера письма, свойственная Чехову-художнику, не изменяет ему и здесь.
До сих пор этот лаконизм публицистики Чехова не оценен в должной мере. А Чехов постоянно верен себе, в каком бы жанре он не работал. В этом отношении показательны воспоминания В. М. Лаврова. Он пишет, что Чехов стремился придать рукописи «как можно меньший объем» и нужны были усилия редакции «Русской мысли», чтобы книга вышла в том виде, как мы ее знаем («Русские ведомости:», 1904, № 202.).
Отдельные эпизоды, наблюдения, вставленные в повествование, могли бы стать основой для длинных рассуждений, развернутых сравнений, а у писателя они появляются и проходят как бы мимоходом, случайно. Но нагрузка, значение этих мимолетных замечаний, этих мазков велико (см., например, о сходстве донецких шахт с каторжным рудником в дуйской долине в главе восьмой). Даже вывод о крепостнических порядках на Сахалине не акцентирован, не повторяется, хотя он чрезвычайно важен. Определив порядки на Сахалине как крепостнические в главе пятой, Чехов еще один лишь раз упомянет об этом в главе тринадцатой, кратко, как бы мельком, без желания нажать на мысль (она слишком серьезно была высказана ранее). Сделано это по поводу такого характерного бытового эпизода: за обедом старик Савельев, которого используют как лакея и повара, «подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него старого: «Дурак!»... Я посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор